— Государь! Государь!
— Я знаю, как больно слышать такое. Но раз уж я отказываю, я должен хотя бы объяснить причины своего отказа… Обвинение в краже, в похищении, в убийстве снято не было. Из этого обвинения следует, что угроза нависла не над королем, не над государством, не над королевским величием или королевской властью; задеты интересы общества, и отмщения требует мораль.
— Если бы я мог говорить, государь!.. — заламывая руки, вскричал Доминик.
— Эти три преступления, в которых ваш отец не только обвиняется, но и осужден, — осужден, потому что есть решение присяжных, а суд присяжных, дарованный Хартией французам, это непогрешимый трибунал, — итак, эти три преступления — самые низкие, самые подлые, самые, так сказать, наказуемые: наименьшее из них влечет за собой галеры.
— О государь, государь! Смилуйтесь, не произносите это страшное слово!
— И вы хотите… Ведь вы пришли просить меня о помиловании своего отца?..
Аббат Доминик пал на колени.
— Вы хотите, — продолжал король, — чтобы, когда дело идет о трех страшных преступлениях, я, отец своим подданным, употребил свое право помилования, чем обнадежил бы преступников, вместо того чтобы отправить виновного на плаху, если бы, разумеется — к счастью, это не так, — у меня было право казнить? Вы, господин аббат, великий заступник для тех, кто приходит к вам исповедоваться; спросите же свое сердце и посмотрите, смогли ли бы вы найти для такого же большого преступника, каким является ваш отец, другие слова, нежели те — единственные, что диктует мне мое сердце: я призываю на мертвого все милосердие Божье, но обязан совершить справедливость и наказать живого.
— Государь! — вскрикнул аббат, позабыв о почтительности и официальном этикете, за которым столь строго следил потомок Людовика XIV. — Не следует заблуждаться: сейчас не сын с вами говорит, не сын просит за своего отца, не сын взывает к вашему милосердию, а честный человек, который, зная, что другой человек невиновен, вопиет: «Уже не в первый раз людское правосудие совершает ошибку, ваше величество! Государь! Вспомните Каласа, Лабарра, Лезюрка! Людовик Пятнадцатый, ваш августейший предок, сказал, что отдал бы одну из своих провинций за то, чтобы в период его правления Калас не был бы казнен. Государь! Сами того не зная, вы допустите, чтобы топор пал на шею невинного; именем Бога живого, государь, говорю вам: виновный будет спасен, а умрет невинный!»
— В таком случае, сударь, — взволнованно произнес король, — говорите! Говорите же! Если вы знаете имя виновного, назовите его; в противном случае, бесчеловечный сын, вы палач и отцеубийца!.. Ну, говорите, сударь! Говорите! Это не только ваше право, но и обязанность.
— Государь! Долг повелевает мне молчать, — возразил аббат, и на его глаза впервые за все время навернулись слезы.
— Если так, господин аббат, — продолжал король, наблюдавший результат, не понимая причины, — если так, позвольте мне подчиниться приговору, вынесенному господами присяжными.
Он начинал чувствовать себя оскорбленным тем, что ему представлялось упрямством со стороны монаха, и знаком дал понять аббату, что аудиенция окончена.
Но, несмотря на властный жест короля, Доминик не послушался; он лишь встал и почтительно, но твердо произнес:
— Ваше величество ошибается: я не прошу или, вернее, уже не прошу о помиловании отца.
— Чего же вы просите?
— Государь! Прошу вас об отсрочке!
— Об отсрочке?
— Да, государь.
— На сколько дней?
Доминик задумался, потом проговорил:
— Пятьдесят.
— По закону осужденному положено три дня на кассацию, а на рассмотрение этой жалобы — сорок дней.
— Это не всегда так, государь; кассационный суд, если его поторопить, может вынести приговор в два дня, а то и в тот же день, и, кстати сказать…
Доминик остановился в нерешительности.
— Кстати сказать?.. — повторил король. — Ну, договаривайте.
— Мой отец не собирается подавать кассационную жалобу.
— То есть как?
Доминик покачал головой.
— Стало быть, ваш отец хочет умереть? — вскричал король.
— Во всяком случае, он ничего не будет предпринимать для того, чтобы избежать смерти.
— Значит, сударь, правосудие свершится так, как ему положено.
— Государь! — взмолился Доминик. — Именем Господа Бога прошу оказать одному из его служителей милость!
— Хорошо, сударь, я готов это сделать, но при одном условии: осужденный не будет вести себя вызывающе по отношению к правосудию. Пусть ваш отец подаст кассационную жалобу, и я посмотрю, заслуживает ли он, помимо трехдневного срока, положенного ему по закону, сорокадневной отсрочки, которую милостиво предоставлю я.
— Сорока трех дней недостаточно, ваше величество! Мне нужно пятьдесят! — решительно возразил Доминик.
— Пятьдесят, сударь? На что они вам?
— Мне предстоит долгое и утомительное путешествие, государь; затем я должен буду добиться аудиенции, что очень нелегко; наконец, я попытаюсь убедить одного человека, и это окажется, возможно, так же нелегко, как убедить вас, государь.
— Вы отправляетесь в долгое путешествие?
— Мне предстоит проделать триста пятьдесят льё, государь.
— Вы пройдете этот путь пешком?
— Да, государь, пешком.
— Почему пешком? Отвечайте!
— Именно так путешествуют паломники, которые хотят просить у Бога высшей милости.
— А если я оплачу расходы на это путешествие, если дам вам необходимую сумму?..
— Государь, пусть ваше величество оставит лучше эти деньги для милостыни. Я дал обет пройти это расстояние, и пройти босиком; так я и сделаю.
— А через пятьдесят дней вы обязуетесь доказать невиновность своего отца?
— Нет, государь, обещать я не могу. Клянусь королю, что никто на моем месте не мог бы взять на себя подобное обязательство. Но я уверяю, что, если после путешествия, которое я намереваюсь предпринять, я не смогу заявить о невиновности своего отца, я смирюсь с приговором людского суда и лишь повторю осужденному слова короля: «Я прошу для вас Божьего милосердия!»
Карла X снова охватило волнение. Он взглянул на аббата Доминика, на открытое честное лицо монаха, начиная убеждаться сердцем в его правоте.
Однако против воли — как известно, король Карл X не имел счастья всегда оставаться самим собой, — несмотря на огромную симпатию, которую внушало королю лицо благородного монаха, отражавшее его душу, король Карл X, словно для того чтобы набраться сил против доброго чувства, грозившего вот-вот захватить его, снова взялся за листок, лежавший у него на столе, — тот самый, в который он заглянул, когда секретарь доложил об аббате Доминике. Он бросил торопливый взгляд, и этого оказалось довольно, чтобы отогнать доброе намерение, сделать его мимолетным; пока он слушал аббата, на лице его проступило ласковое выражение, сейчас же Карл X снова стал холоден, озабочен, хмур.
Да и было от чего хмуриться: в записке, лежавшей у короля перед глазами, пересказывалась вкратце история г-на Сарранти и аббата Доминика — два портрета, набросанные мастерской рукой, как умеет это делать Конгрегация — в виде биографий двух отчаянных революционеров.
Описание жизненного пути г-на Сарранти начиналось с его отъезда из Парижа, затем рассказывалось о его пребывании в Индии, при дворе Раджит-Сингха, о связях г-на Сарранти с генералом Лебастаром де Премоном — тоже крайне опасным заговорщиком; из Индии автор следовал за ним в Шёнбрунн и подробно рассказывал о заговоре, провалившемся при посредстве г-на Жакаля; потеряв генерала Лебастара из виду по другую сторону моста через Вену, рассказчик продолжал следовать за г-ном Сарранти в Париж вплоть до дня его ареста. На полях стояло: «К тому же обвинен и изобличен в похищении детей, краже и убийстве, за каковые преступления и был осужден».
Биография Доминика была не менее подробна. Он находился под наблюдением со времени его выхода из семинарии; его называли учеником аббата Ламенне, чьи расхождения с церковной доктриной становились заметны; потом его представляли как посетителя мансард, распространявшего не слово Божье, а революционные идеи; приводилась одна из его проповедей, которая могла бы стоить Доминику нареканий со стороны его начальства, если бы он не принадлежал к испанскому ордену, еще не восстановленному во Франции. Наконец, предлагалось выслать его за границу, так как, по мнению Конгрегации, его пребывание в Париже становилось опасным.