Завершения ночи я не помню, да и не было его, наверное. Она осталась в памяти последней ночью. Она была последней жёлтой ночью. Последней ночью дождя, последней ночью скучных фонарей, нетерпеливой реки, ночью последних мостов. Последней ночью Регги. К утру она умерла.
23.
Вот так закончилось продолжение одной кем-то вплетённой реминисценции. Я должен оправдать мой мокрый ещё слепок с неё, кем-то уже угаданной (кому вплетать, а кому угадывать). Так получилось. Так получилось не из клейкой симпатии, а всё из-за того же невозможного провидения, сводящего вместе разбросанные во времени и по пространству куски бессмертного холста, разодранного в клочья по мистической прихоти хорошо известного мне художника, проверяющего уже написанные шедевры на мне и в тысячный раз доказывающий нетленность своих творений, оставляющего за собой возможность исправить, но так и не исправляющего неведомой ему ошибки, совершённой так дерзко и так гениально. Регги умерла.
24.
Я помню её живой и только такой. Я не запомнил её мертвой. Я не запомнил ничего, что бы соотносило двух Регги: жившую когда-то и нет. Я даже не помню, как она умерла. Она умерла. Она умерла. Она. Умерла. Регги умерла. Умерла. Регги. Регги.
25.
Я даже слов её последних не помню - последним, ею произнесённым, было молчание. Впрочем, путём некоторых логических(?) изысков я смогу заставить себя выделить из обрезков её слов те, что были последними. "...Посмотри, там же, где и вчера" (за день до смерти), удивлённое - "снова?" (за смерть до дня). Нет, не нашёл - между ними и смертью было ещё что-то, что я, наверное, вспомнить не смогу. За неимением подлинного и желаемого придётся воспользоваться подложным (хотя и настоящим) и доступным - Регги, в бытность свою живой (эту иронию я не прощу себе), однажды настаивала, просила какими-то почти заклинающими словами: "Ты только не помни меня". Она любила меня. Любила зря. Помнится, когда-то я хотел назвать любовь "напрасно". Я оказался прав - я любил напрасно, и она любила меня напрасно.
26.
Тем утром, босым и слёзным, я делал то, что не привык делать - я вспоминал её. Теперь настал черёд воспоминаниям о ней, слезам по ней, а я ведь даже не любил её. Я был влюблён в неё, и не стоит обольщать меня, называя влюблённость любовью.
Я вспоминал, как целовал её пресную кожу, её безразличные (ко всему, кроме меня, и всем - кроме меня) пальцы. Я вспоминал что-то другое, связывающее меня с ней. Конечно, я знал, что когда-нибудь она покинет меня, но я не думал, что покинет она меня именно так. Я вспоминал ночи. Я вспоминал дни. Я вспоминал то, что было между ними, то, что было под ними, что было вне их. В моей голове пульсировало лишь одно слово - её имя. Она, живая в моей памяти, повторяла своё имя с той интонацией, с тем оттенком, с той громкостью и скромностью, с какими она назвала его мне на сторой улице вечно новых отсутствовавших (но всё же!) красных фонарей. Я не уставал от сотен раз его взрыва, я был готов выслушивать его заново тысячи и тысячи раз. Блеск имён изменён. Она никогда больше не назовёт его. Она - никогда никогда - больше. Она - никогда. Никогда.
27.
Я тогда раскладывал слова в немыслимые комбинации, сумасшедствие проявлялось сильнее, чем обычно.
Я вспоминал самое начало (начало означало) - как она очень учтиво (учтивое чтиво) обращалась ко мне на "вы", как обходительно, как казалось ей, извинялась - меня всегда раздражали любые извинения, но сейчас я хочу услышать их вновь, я хочу услышать хоть что-нибудь, вымоченное в гибельном очаровании её уст. Я вспоминал её дерзкие, не обладающие её уверенностью, находящиеся под сомнением поцелуи дождливой ночью. Я вспоминал, как однажды спросил про самое большое её желание. Когда она ответила ("Я хочу, чтобы ты плакал по мне. Как по ней"), я, несмотря на удивление, самонадеянно хотел улыбнуться, но всё-таки не дал иронии соскочить на губы, я полагал (и не было ничего сильнее этой уверенности), что желание её никогда не сбудется, что никогда я не буду скорбить ни по кому, кроме вечной Мари, но я ошибался - теперь я плакал по Регги. Её желание прекратило быть желанием. Регги прекратила быть Регги.
"Она умерла, да?". Она умерла. Да.
Её больше не было со мной. Свойство ли это всего моего - всё покидает меня - или это случайность? Смерть Регги (звучит очень принадлежаще, как, например, "волосы Регги" или что-то другое, данное ей от рождения) настолько была неожиданной, она настолько была, что я забывал о ней, я забывал о смерти как о чём-то существующем, и она заставляла меня быть не соответствующим ей - я думал вовсе не о ней, не о теле, лежащем рядом, а о Регги, о той Регги, которая была и будет со мной. Она была и будет. О ней я не могу сказать только одного - "есть", её смерть выбила из меня такое слово. Уже ничего нет. Регги нет.
28.
Она была и будет. Всё, что она привносила в мою жизнь, исчезло, ночи жёлтые, очарование красного на её нагом и утреннем теле (Гармония в красном) исчезли, исчезло многое, а она - будет.
29.
Вместе с Регги исчезло то, что она своим присутствием делала существующим: двойственность некоторая исчезла, некоторые сомнения, они исчезли, но вслед им появились их двойники, усиленные кем-то подобием и фатальностью, и что заключали в себе первые, вторые подтверждали намного увереннее предшественников, вот только то, что они подтверждали, было мной осмыслено с такой же недостаточностью, с таким же безумием, с отрешением таким же. Регги забрала с собой грех, но оставила мне свою святость, святость, котрую я признавать не хотел, но признать которую пришлось. После смерти. Я отрицал её святость, я заставлял себя не верить в неё, не замечать, потому что Регги всегда была, всегда находилась лишь в том измерении моего сознания, которое не допускает подлинной святости, которое отделено мною от великого и непреходящего содержания, не совместимого ни с чем остальным, хоть как-то причастным к пошлости и греху. Регги забрала с собой мой соблазн, моё возможное искушение, моё совращение недопустимым; она забрала это, но слёзы мои по ней заставляют меня думать о том, что я ... бред, конечно (а что не было бредом в моей жизни?). Что бы она ни меняла в моей жизни, что бы ни разбирала в ней, многое из меня оставалось нетронутым ей, как вообще не могло быть тронутым никем. Я все ещё остатки ночей своих убивал в поисках взгляда, что всегда пытался найти, чего мне за долгие и мучительные годы не удавалось никогда. Мари. По-прежнему мои губы слипались в этом имени. Печаль по-прежнему... всё по-прежнему. Неизменно (без измен) я возвращался к ней, стараясь не замечать миллионы секунд, среди которых всего несколько сотен (и их мне более чем достаточно) были счастливыми и ни одна из которых не была достойной её. Сейчас можно проводить множество параллелей между Регги и Мари, прочей геометрической ереси, но то, что они находились в моих мыслях, в памяти моей, и находятся до сих пор, будут находиться, не означает того, что они были одинаково важны для меня. Мари существовала в самой глубине моей, она находилась вне реальности, от которой я оберегал воспоминания о ней. Она была настолько "вне", что только возможно приблизительно выстроить это в словах, определяя её расположение среди сомнительно упорядоченного моего содержания фразой "вне реальности". Она была настолько "вне", что банальное "вне реальности" - ложно. Она была вне всего, даже вне этого самого "вне". Я располагал её в той части сознания, доступ в которую был запрещён всему материальному, а мне - в первую очередь. Однако я нарушал собственный же запрет, скользкими и шершавыми (в зависимости от неопределённости) ночами я пробирался туда, иногда смущённый, иногда - отвратительно (непростительно) пошлый и довольный безнаказанностью. Это расценивалось мной (и не только расценивалось - было) как абсолютный и несравнимый грех. (Философы доказывают, что абсолюта нет, но любое их доказательство - абсолютная ложь, я знаю обратное - абсолют существует - грехи мои - абсолютны. Был ли я смущенным или пошлым, в определении степени тяжести этого самого преступления не играло роли - чувство Мари было тем, что не терпит никакой, даже безотносительной градации - злодеяние был самым тяжким из умеющих существовать, было оно крайне непростительным, и не отпускал я себе этот грех. Не может быть придуманным наказание, способное накрыть своим исполосанным и выстеганным телом едкость первопричин совершённого и несовершённого, не бывшего, но и не рассчитывающего быть.