Прежде чем выйти из полосы тени, я выбираю меж «налево» и «направо».
Если направо, то за последней дверью Кари, приглашающей в Комстарис, несколько ступенек вниз, а дальше бесступенный наклон улицы, вдоль которой – вперемежечной чередой – зергеры и этикчи, ювелиры и сапожники. Сапожники, хоть они и под раскалённым солнцем, всё-таки холодные сапожники. Из крохотных обрезков, кожаной рвани и истёртых насмерть подошв, этикчи, следуя технике лоскутного одеяла, слоскучивают башмаки и туфли. Под весёлый пристук молотков, из множества слагаемых быстро вырастает сумма. Песне, подпрыгивающей под барабанный ритм молотков, над горлом, нельзя, не уколовшись, протиснуться сквозь губы, забитые деревянными гвоздочками, и поэтому ей приходится выбираться наружу сквозь ноздри, гнусавым (нг). И рядом, весело задрав носы, стоят в ряд наскоро склёпанные, вновь готовые плыть по пылевому морю Самарканда туфли.
А если налево… – иду налево. Там ещё не все их пространства в память.
Пересекаю начинающийся меж стен Тилля-кари и Шир-дора базар, стараясь не задерживаться у подстилающихся всюду под шаги ковров, заваленных снедью. Впрочем, у одного из довольно пёстрых расстилов любопытство к любопытству других заставляет меня замедлить шаг. Ковёр, вокруг которого сгрудились два ряда непокупающих покупателей, продаёт не то, что на нём, а самого себя. Ковёр как надо, что говорить, хорошей цены стоит ковёр, но… – и кандидаты в покупатели сожалительно причмокивают и покачивают головами – как на похоронах: в углу – нет, не в этом и не в том, а вот здесь чуть поистёрто. Продавец спорит: истёрто? ха, так это же пыль. Совсем новый ковёр. И, сорвав с бритой головы шапку, он отчаянно трёт ею, стараясь стереть истёртое место. Шея его набухла и покраснела от усилий, но в толпе смех: тащи в тень и продавай слепому, а тут… и два-три пальца показывают на солнце. И действительно, расшвыривающее пригоршнями золото своих лучей солнце не хочет бросить выбившемуся из сил продавцу хотя бы один лишний пул. Круг людей вокруг ковра рассеивается, но продавец, наклонив своё мокрое от пота лицо, всё ещё трёт – уже механическим движением – нестираемую протерть ковра.
Но кому как. Неподалёку чистильщик сапог. Стряхнув пыль с подставленного ему ботинка, он накладывает указательным пальцем на кожаном подъёме один крупный мазок мази. Затем, откинувшись, позёвывает и ждёт. Солнце, точно нанявшееся к нему в подмастерья, в несколько секунд расплавляет и мелкими струйками размазывает мазь по всему ботинку. Теперь и мастеру, после передышки, можно браться за свои щётки.
Но ремесло не любит открытых площадей. Оно обычно окантовывает базар своими прижатыми друг к другу карханами (мастерскими). Кархана – это прямоугольный, почти квадратный ящик, величиной в семь-восемь раз больше гроба, поставленный на один бок и не прикрытый крышкой.
Какие-нибудь ишачьи подковки изготовляются с той же наглядностью, как и шашлык (кебаб). Покупатель может наблюдать, как на его глазах сырое мясо разрезается на куски, потом шипит на жаровне и проворачивается на узеньких вертелах, а сталь накаляется докрасна, догибается и подправляется молотком; потом на шашлык машут кожаной лопаточкой, а сталь холодят – и подковы и блюда готовы: можно есть или подковывать тут же дожидающегося флегматического ослика.
Остановившись перед тем или иным из опрокинутых коробов с ремесленником внутри, нелегко оторвать глаза от рождающейся вещи. Вот положенный на выступ доски медный кувшин. Его горло вздуто зобом, а круглый рот топырится наружу. По медной губе кувшина и бьёт молоток. От каждого удара кувшин отдёргивается на миллиметровый интервал и получает новые и новые удары, постепенно окаймляющие чередованием вгибов и выгибов его края.
Вот седельник. Он стягивает ивовые прутья поперечными связями, затем туго заматывает их в кожу и закрепляет кожаный чехол множеством мелких гвоздиков. Через короб ещё седельный мастер. Здесь прутья уже до конца затиснуты в кожу, выгнуты заостряющейся книзу дугой и крепко связаны у концов. Хомут почти готов. Остаётся только растянуть его отверстие и уточнить форму. Для этого в лавке помещается особый пень, который отёсан так, что ему придана форма омикрона, к основанию постепенно расширяющего свой контур. Хомут напялен на пень, и седельщик, вскочив на раздужья хомута, пляшет на нём голыми пятками, наплясывая требуемый размер.
Вот изготовитель пятипалых вил. Прямая деревянная рука и виловое запястье с пятью короткими врезанными ножом выступами готовы. Теперь надо подвязать пальцы. И пальцы ремесленника, проворно перебегая от ящика с грудой сваленных в него деревянных пальцев, быстро прибирают, прилаживают и прикручивают лозовыми нитями дерево к дереву. Проворство, почти пианистическая беглость работающих пальцев, по сравнению с распрямленной неподвижностью пальцев сработанных, разительна. Такая техника может быть в фаланги лишь выграна множеством дней труда.
И куда ни взглянешь – всюду искусность, доведённая до своего предела. Но что даёт эта ремесленная виртуозность самим виртуозам молотка, шила, клещей и резака? Грязный короб карханы, рваный халат, несколько щепоток наса в день и кусок серо-жёлтого, похожего на мыло, сыра, валяющегося тут же вместе с инструментами, обрезками и опилками. Традиционное ремесло, передающееся от поколений к поколениям, древний ушталык Узбекистана осуждён на гибель. Весь этот инструментарий дотимуровых времён, прапрадедовские точильные ремни, навёрнутые спиралеобразно на вал и вращаемые двумя руками, какие-то старинные бронзовые наковальни, ветхие крюки и прикрючья – всё это не может бороться с машиной, бессильно против неё, как кремневое ружьё против пушки.
Эта остановленность традиционного мусульманского искусстничества и искусства равна выключению его из жизни. Культуры, слишком быстро нашедшие себя, тем самым себя теряют. Они выпадают из дальнейшей истории.
В Бухаре есть мавзолей Исмаила-саманида. Там же стоит медресе Абдулла-хана. Их отделяют друг от друга узкий переулок и семь веков (X и XVI). А между тем оба одинаково прекрасны. И в этом «одинаково» – смерть: от прекрасности.
В течение этих веков рождались новые строители и новые постройки. Но строители эти были лишь душеприказчиками искусства. Они выполняли завещательную волю, отдавая работу и жизни посмертным произведениям архитектуры X века.
Однако, скитаясь по базару, нельзя позволять мысли отлучаться от окружающего. Вот я и опрокинул носком сапога какую-то миску с брызнувшими из неё вразбег медяками. Потревоженный нищий кричит мне вслед, ловко промодулировав из минора в мажорные выклики.
У поворота стены, возле маленького ослика, только что освобождённого от тяжести двух корзин, наполненных белым луком, и двух людей – дехканина и его жены, собралась кучка зевак. Среди них и дети. Старик в пёстрой чалме, с видом заправского маддаха, рассказывает какую-то, очевидно забавную, историю. Слушатели поддакивающе качают головами и улыбаются.
Заметив моё непонимание, какой-то плечистый узбек, благожелательно повернувшись ко мне, объясняет. Другие – в моменты нехватки слов -помогают рассказу, кто фразой, кто словом, а кто и жестом.
– Это так – эртек, сказка.
– Почему у ишака длинные уши.
– Ха.
И постепенно – общими усилиями – им удаётся втолковать мне сюжет. Вот он.
У первого ишака – прапрадеда всех ишаков – уши были как уши. Но зато упрямство было ещё длиннее… то есть не больше чем теперь. Поэтому хозяин, идя за ишаком, должен был подгонять его палкой. Ишаку не нравилось ни ходить под грузом, ни слышать, как палка ходит по нём. И вот однажды, оставшись наедине с палкой, он ей сказал: «Почему бы тебе не выбрать другое место для прогулок; правда, рёбра мои кривы, но улицы Самарканда ещё кривее». Палка отвечала: «Я бы и сама предпочла быть третьей ногой старого муллы, идущего в мечеть, чем погонять четыре ноги ишака, идущего на базар. Но бью не я: мной». «Так как же нам быть, – спросил осёл, – чтоб реже встречаться?» «А вот как, – отвечала палка, – наймём в сторожа воздух – пусть он свистит всякий раз, когда мной размахнутся. И ты убегай. Приятнее ударять по мягкой пыли, чем по ишачьему ребру». Воздух согласился, и они стали делать, как было условлено. Перед каждым ударом палка предупреждала воздух, воздух свистел, и ишак отпрыгивал. Но ничего не выходило. Пока палка успевала сказать воздуху, пока воздух складывал губы, чтобы свистнуть, пока свист доходил до ишачьего уха и пока ишак успевал отпрыгнуть, рука хозяина настигала бок и удар попадал туда, куда хотел попасть. Тогда стали совещаться все четверо: ишак, палка, воздух и свист. Свист сказал: «Я бы, пожалуй, успел обогнать руку, если бы мне не так далеко было бежать». Тогда палка, подумав, сказала так: «Если я пододвинусь к ишаку ближе, то моё ближе, боюсь, перегонит ближе свиста; воздух всюду – и ближе и дальше, – а где воздух, там и его губы, а там, где его губы, там и свист. Значит, мы ничем не можем помочь ишачьему уху, придвигаясь к нему: надо, чтобы ухо само выходило навстречу свисту, и тогда всё уладится». «Но как же уши могут ходить навстречу звуку, – спросил осёл, – я этого не понимаю». – «Очень просто, – отвечала палка, – мы, растения, понимаем это лучше других. Мы знаем, например, как ходить навстречу солнцу. Ходить это значит расти. Надо научить твои уши ходить». – «Туда и обратно?» – «Нет, мы – растения – никогда не ходим обратно: ведь каждую минуту из-за облака может показаться солнце, надо быть всегда готовым его встретить; так и тебе – каждую минуту может упасть удар, стоит уху повернуться к нему спиной и уйти обратно, как спину (не его, твою) посетит боль». Палка вспомнила то время, когда у неё был корень, пивший воду из арыка. И она научила ишака, как растить уши. Теперь он не пропускал ни одной лужи, чтобы не остановиться перед ней и не опустить уши в воду. И постепенно уши ишака стали длинниться. Настал наконец долгожданный час, когда ухо, вышедшее навстречу свисту, уловило его раньше, чем палка успела домахнуться до рёбер. Все были довольны. Кроме человека. А человек хитёр: видя, что длина ишачьих ушей побеждает длину его палки, он придумал такое. Нагрузил ишака, сел ему на спину вторым грузом, а позади на крестце посадил жену. Он не забыл также взять с собой и палку. И бедному ишаку длинные уши теперь ни к чему. Он не только должен нести на себе тяжесть гружёных кошм, хозяина, хозяйку, палку, но ещё и её свист в ушах. И ишак разгружается, как может: хозяина не сбросишь, только прибавится ударов на рёбрах, хозяйку тоже (она крепко держится за две спины), палку тоже (она зажата в руке), и ишаку только и остаётся, что вытряхивать из ушей свист. Всё-таки легче. Вот почему он всегда прядает ухом. Что ж, всякий помогает себе в пределах возможного. Но ишаку не нравится мой рассказ – видите, как вытряхает он его из своего слышания. Ну, а вам?