Выбрать главу

Таким образом, мы с Акимом формально оставались в студии Ф. Ф. Комиссаржевского, но без Ф. Ф. Комиссаржевского. Мы растерялись.

Федор Федорович через несколько дней позвал нас, самых молодых его учеников, и предложил нам выбор – или оставаться в студии при театре, где он уже не работает, или, уйдя из студии, участвовать под его режиссурой в Театре бывш. Зимина, в те дни переименованном в Оперу Совета рабочих депутатов, в спектакле «Виндзорские проказницы» в ролях шутов, которые будут выступать в виде «слуг просцениума».

«Что будет дальше, не знаю... Пока давайте начнем репетиции. Обещать ничего не могу», – говорил Комиссаржевский.

Надо было быстро решать.

Из студии наш путь шел в театр, при котором была студия. При Комиссаржевском же мы оставались каким-то боком, и боком, никак не оформленным, без студии и театра.

Все же мы выбрали последнее. На квартире у Ф. Ф. Комиссаржевского начались репетиции оперы Николаи «Виндзорские проказницы» под рояль, с участием ряда великолепных певцов.

Наши роли были мимические. Мы танцевали, двигались, тащили под музыку корзину с бельем и находящимся там Фальстафом, мимически «аккомпанировали» в ряде картин сценическому действию. После окончания каждого действия мы выносили плакат с надписью «антракт» и оставались сидеть во время перерыва на полутемной сцене, на фоне внутреннего, второго занавеса.

Во время антракта мы стали разыгрывать довольно бойко разные импровизации без слов, так как к рампе подходила часть публики и созерцала нас. Мы чувствовали себя действительно какими-то шутами, кувыркались, выделывали «фордершпрунги», которым обучались еще летом в цирке у знакомого акробата, и публика нам бросала яблоки, пряники и конфеты. Денег, слава богу, не бросали. Пожалуй, мы даже скорее чувствовали себя какими-то обезьянами в клетке, которую представляла сцена, чем артистами. О нас, четырех шутах, упоминалось даже в рецензиях.

Вот она, первая рецензия: «Хороши в ролях шутов ученики студии Ф. Ф. Комиссаржевского Ильинский, Тамиров, Кальянов и Кажанов».

Между тем дела дома были плохи. Отец полностью проживал с нами все, что он зарабатывал. Мизерные средства, которые он нам оставил, были в «государственных бумагах», ставших в то время ненужной бумагой. За год были уже распроданы все вещи, а также и зубоврачебные кресла, инструменты, медицинские книги. Жить становилось не на что.

Мать поступила на службу и стала, как она говорила, «чем-то нечто вроде секретарши секретаря» управляющего московскими государственными театрами Е. К. Малиновской. Но, если говорить проще, она стала курьершей при театральной конторе на Большой Дмитровке. Малиновская, наверное, года два не знала, что седая старушка, сидевшая у нее в передней, Евгения Петровна – моя мать.

До поступления матери на это место я сам пытался устроиться на службу, взял рекомендательную записку у Комиссаржевского и отправился в другое театральное управление, но меня там приняли так, что я надолго понял, как далеки от души студийца или актера могут быть театральные управления.

Но все же я недолго ходил безработным недоучкой. Недоучкой я чувствовал себя не только потому, что упразднили последний класс гимназии, но сокращенным, по воле Комиссаржевского, оказалось и учение в театральной студии.

Неясно было и положение с университетом, в который я все же хотел поступить и право поступления в который давало мне окончание семи классов гимназии. Мы с Акимом использовали это право, быстро приобретя студенческие фуражки с голубым околышком, фуражки, которые носились только фатоватыми студентами, но в которых мы, однако, имели особенно независимый и «шикарный» вид.

Аким, кажется, успел, к моей зависти, подать заявление на юридический факультет, я же и этого не сделал, удовлетворившись одной фуражкой.

Аким продолжал быть первой скрипкой.

Я с завистью глядел на его модные английские костюмы, сшитые у модного портного. Мадеровские ботинки он уже сменил на прекрасные лаковые туфли, а у меня сохранился от заветных ботинок разве только один бежевый верх с пуговицами.

Аким был не только хорошо обеспечен, живя у теток, но и служил в какой-то банковской конторе, получал жалованье, не раз подкатывал к студии на извозчике или даже на рысаке.

У меня порой и на трамвай не было денег. Одежда сносилась. Мое гимназическое обличье стало неприличным. Мама стала шить художественные блузы из драпировок. У нас было много каких-то оконных драпировок бордового цвета. Продать их было нельзя, так как они секлись и расползались. Блузу из такой драпировки можно было носить месяц-два не больше. К концу второго месяца она совершенно расползалась. Мать шила мне каждые два месяца по такой эффектной блузе, и наших драпировок хватило года на два.

Вот в это критическое время Федор Федорович, угадывая мое плохое материальное положение и видя неудачу своей рекомендательной записки, сделал мне следующее предложение.

– Я вам могу предложить службу, – сказал Комиссаржевский. – Службу актера, – прибавил он и протянул договор, подписанный уже Малиновской.

Там значилось, что я должен работать драматическим актером в Опере Совета рабочих депутатов.

Комиссаржевский убедил Малиновскую, на примере «Виндзорских проказниц», где кроме шутов участвовало еще несколько его учеников, что оперные спектакли под его режиссурой будут подкрепляться в массовых сценах и эпизодических ролях драматическими актерами. Я с радостью подписал этот первый мой договор с очень скромным окладом и побежал показывать его матери.

Акиму неясно было, как мы будем играть в опере, он благоговел перед Художественным театром и тянулся туда.

В Художественном театре вновь был объявлен прием учеников в школу. Тамиров держал экзамен, выдержал его и поступил в Художественный театр. Наши пути разошлись с этого дня навсегда.

Всего только с месяц продолжалась наша новая служба. Мы репетировали и «играли» еще только в одной опере «Фиделио». Там мы просто участвовали в массовых сценах и были вожаками толпы, бросавшимися на Григория Пирогова, певшего одну из главных партий – злодея. Спектакль этот глубоко врезался мне в память.

Постановка «Фиделио» была приурочена к первой годовщине Октябрьской революции. В этот торжественный день она шла в Большом театре.

Мы уже загримировались, но начало спектакля задерживалось, так как на сцене проходил митинг.

– Сейчас говорит Ленин, – сказал мне мой товарищ Кальянов, – хочешь послушать? Пойдем в ложу.

Мы прошли в артистическую ложу, находившуюся рядом со сценой, и я в первый и единственный раз услышал В. И. Ленина.

К сожалению, я должен сознаться, что теперь не могу вспомнить достаточно точно и подробно, о чем В. И. Ленин говорил в своей речи. Тем более что мое внимание было о первую очередь сосредоточено на самом его образе, который оказался для меня неожиданным. Внимание мое было сосредоточено также и на том, как он говорил.

Блестящий оратор! Пламенный трибун, который увлекает за собой массы, – таким представлялся мне раньше Ленин. Перед глазами вставала фотография, где он запечатлен с поднятой рукой, только что прорезавшей воздух, и, казалось, летящим из энергичного полураскрытого рта воодушевляющим и разящим словом.

И вдруг я увидел простого и скромного человека в пиджаке, с тихим и спокойным голосом, слегка картавящего. Первое впечатление было почти разочарованием. В следующую минуту я обратил внимание на то, что весь зал огромного Большого театра застыл во внимании и что оратор настолько овладел этим залом, что ему не нужно кричать или возвышать голос.

В неотразимо убедительных оттенках его голоса были в наличии все интонации и краски, нужные оратору. Порой ирония, порой сарказм, порой недоумение или твердая убежденность.

Не раз его слова, произносимые совсем простым человеческим голосом, прерывались взрывом смеха, когда особенно ярко сверкал его юмор, и громом аплодисментов, когда тихо, но неоспоримо убедительно и ярко звучала мысль, подчеркнутая интонацией, которая могла стереться при возвышенном голосе.

Я почувствовал себя вместе со всем залом прикованным к оратору. Я забыл обо всем на свете и был поглощен ясностью выводов, я верил всему, о чем говорил Ленин. Я был покорен.