— Кабы революция, — страстно прошептал Ковылко. — Захват власти.
— Как отличить?
— Воззвание. Прочитай.
— Мне Курнопа читал. Мало ли что пишут. И хорошего в нем много.
— Завидую тебе, мамаша. У меня на смолотоке помощник из молодых, да ранний. Не тебя ли он пришпилил: «Легко живется при всех режимах начальстволюбивым людям». На твою судьбу падает третья смена власти. Раньше ты устраивалась о’кей и теперь устроишься о’кей.
— От власти порядки.
— Порядки вопреки порядку.
— Сынок, не паникуй заранее. Природой как устроено: кто приспособился, тому жить. Планеты тоже очень приспосабливаются, к солнцу, к полям гравитации.
Не ожидал Ковылко от тещи ученой прыти. Рассуждать горазда, но по-народному, а тут, поди-ка ты, высказывается наподобие какой-нибудь профессорши. Вскочил, как счастливым известием изумленный. Рот развело едва ли не на ширину океана.
— Неужто твоя придумка?! На телестудии, там, должно, и почище разговоры разговаривают.
— Ых, сынок, Ковылко ты мой чернозубый. Я одна сто образованных перевешу. Вместо блудных песенок в баре слушал бы мои выступления с Курнопаем, уж столько б лет ценил мое разумение. Я воздерживалась уважать твою умственность, сейчас вижу — у тебя голова более-менее.
— Уф, мама, наконец-то ты оценила мой глобус.
Растроганные обоюдной признательностью, они обнялись. Ковылко потянуло, как в детстве, уткнуть лицо в глубокое и уютное междугрудье Лемурихи. Она приложила ладонь к его угловатому затылку, рассказывала со щедрой простоватостью, что, когда она была кормящей, молока в титьках у нее хватило б на всех младенцев родильного дома, но он почти все вытягивал один, жадничал, торопился, из-за этого захлебывался.
Мать Ковылко умерла после родов. Лемурихе, ее соседке по койке, приходилось сцеживать из груди молоко, так как Родинка (первоначальное имя Каски) чуть-чуть пососет грудь — и отвалилась. Лемуриха сцеживала молоко с досадой: она испытывала наслаждение, едва дочка приникала к ее розовому, как земляничка, соску. Для Лемурихи было неожиданным то, что кормление Родинки отзывалось в сердце такой нежностью, которая затмевала памятную ласку загадочного мужчины, целую неделю проведшего с нею в темноте. И Лемуриха не упускала счастливую возможность пригрести к своим молочным цистернам осиротевшего мальчугана. Едва она приставляла сосок к губешкам Ковылко, он прикусывал его, ей было больно, однако она, уливаясь слезами, не могла не улыбаться.
Лемуриха принялась раздумывать над младенческой ненасытностью Ковылко и согласилась сама с собой на том, что, наверно, он чуял, какую придется ему ломить адскую работу.
От бабушкиных слов Курнопай пригорюнился. Пытаясь выразить отцу жалость, накручивал на палец его гудроновые волосы, белые у корней в цвет ковыль-траве.
Черствое хмыканье, разнесшееся по комнате, пронзило, как током, Лемуриху, Ковылко, Курнопая; Каска шевельнулась и села, сложив ноги восьмеркой.
Чувство родства, владевшее ими, помешало сразу угадать хмыканье всеслышащего бармена Клюшки. Хотя они привыкли к присутствию бармена, взорвались таким гневом, что никому из них не удалось заклеймить его убийственным словом: из глоток выхлестывалась смесь клекота, рычания, хрипа, рева, хорканья.
— Отбесновались?
Они выкричались до безгласности и не в силах были ответить. Он добавил, смягчая обдирающий, прямо шершавости ракушечника голос:
— Правитель устранен, но почти все, кем он держался, уцелели. В мюзик-холле власти правитель выступает в роли звезды первой величины. Публика славит звезду, не подозревая о режиссерах. Считается, что Гитлер являл тип неограниченного диктатора. Недальновидно. Он сам заблуждался на личный счет.
— Из тебя режиссер, как из моего уха радар, — с издевкой сказал Ковылко.
— Ты безыдейный пролетарий, Чернозуб. Я имел в виду САМОГО. Всему в Самии он режиссер.
При имени САМОГО Ковылко отпрянул от вентиляционной отдушины и, опомнившись, выставил к отдушине грозные кулаки.
Еще мальчишкой, едва ровесники заводили разговор о САМОМ и у них на мордашках, точно орхидея с восходом, расцветала святая непререкаемость, он распознал в собственной душе неудобство, которое не смел не скрывать, но которое оберегало его от участия в нахваливании САМОГО. Он догадывался, что сверстники заложили бы его предводителю химической школы, где учился, тем более донесли бы в полицию, если бы он зубатился с ними о чем-то, касающемся САМОГО, а потому делал лишь вкрадчивые замечания, не совпадавшие с их отношением к САМОМУ. Иногда они примолкали, явно согласные с Ковылко, однако трусили поддакнуть: их сдерживало убеждение, что САМ неоспорим, и почти непреодолимым препятствием для них была бессомненная вера в то, что никому не дадено право думать по-другому, чем ОН, а тем более думать, что и они способны думать.