— Ешьте, — подбодрил его знаток римского права Эдвард Вилкс. Но ни он сам, ни его изможденный сын Юрий, дремавший за белым праздничным столом с открытыми глазами, не притронулись к еде. — Ешьте! — торжественно повторил хозяин. — Приятно слышать, что рождество у нас и у вас одинаковое, только, может, кисель другой, но господь бог один. И, надо думать, в тарелки не заглядывает.
— Йа, йа, — ответил хмельной от великодушия сорб.
— Моя жена — Бируте, — ткнул старый Вилкс рукой в фотографию молодой красивой женщины. — Литовка. Из Паланги… Я взял ее, так сказать, из-за границы. Она нас приучила к рождественскому столу с непременным вытягиванием соломинки из-под скатерти и с белым киселем… Католичка!
— Йа, йа, — твердил солдат.
— Каждый год мы с Юрием в честь жены и матери садимся за праздничный стол… И тогда кажется, что она с нами. И мир еще не сошел с ума… И я еще знаток римского права.
Солдат встал, прижал руки к бокам и представился:
— Вильгельм Левицки, кукольных дел мастер. Особенно удавались мне с вращающимися глазами. — И он взял двумя руками полную рюмку и, сияя от удовольствия, выпил потихоньку, как в детстве березовый сок.
— Даже куклы вращают глазами, — сказал старый Вилкс своему сыну Юрию, — а ты все смотришь в одну точку, не мигая. Ты хоть бы сорочку сменил, — он притронулся к окровавленному манжету. — Кровь, сынок кровь. Неужели тебе мало крови? Если хорошенько подумать, та девочка могла еще жить. Пусть за колючей проволокой. Пусть в загоне. Но жить! Жить!
— Мне дурно! — перебил его сын. — Тошнит, но нечем.
— А ты выпей! Выпей! Мама не обидится. И бог не обидится. Это у тебя от чужой крови!
Юрий Вилкс отошел от окна и опрокинул рюмку белой.
— Тоже мне партизан нашелся, — пожурил его Эдвард Вилкс. — Скажи еще спасибо: на хорошего человека нарвался…
— Конечно, — стиснул зубы сын. — Лучше всю жизнь, как ты, стоять у окна и твердить римское право, когда в мире нет никаких прав! Стоять и поправлять манжеты… чистенькие. Без пятнышка.
Кукольных дел мастер Вильгельм Левицки зашевелился, встал, надел шапку. И тогда старый Вилкс остановил его и сказал:
— Погодите! Мы еще с вами из-под скатерти судьбу свою не тянули, как завещала Бируте. Тяните и помните: длинная соломинка — долгая жизнь, короткая соломинка — короткая! Не бойтесь! Бируте всегда покупала и клала под скатерть только длинные соломинки…
— Нет, — замотал головой Вильгельм Левицки и опрокинул еще одну рюмку. — Не буду испытывать судьбу. Вдруг вытяну короткую. Короче, чем отсюда до карцера… Выйду, а кто-нибудь из-за угла — пиф!
Дверной звонок нарушил течение праздничного вечера.
— Прячьтесь! — крикнул солдату Эдвард Вилкс, Стараясь во что бы то ни стало сохранить самообладание, он подошел к двери и глухо спросил:
— Кто там?
— Это я, господин профессор! Ваша дворничиха, Юшкенс. Гасите свет! Опять над морем русские самолеты!
— Хорошо, хорошо, — не отпирая двери, ответил скороговоркой бывший знаток римского права. — Сейчас погашу.
Он вытер испарину, добрел до стены и в сердцах саданул по выключателю.
— Господи, — сказал он в темноту. — Господа, терпенье! Терпенье! Вы споим глазам не поверите, какими прекрасными и длинными будут соломинки после войны, если она кончится.
Снег еще не выпал. Пока что па узких улицах прибалтийского города сорок шестого года смерзлась в комки и затвердела, как железо, грязь. С моря дул пронизывающий ветер, рвал алый транспарант, призывающий людей на расчистку руин.
Было далеко за полночь, когда настойчивый стук в двери поднял с постели антиквара Иеронима Мурского. В длинной ночной сорочке Иероним Мурский, босиком, не зажигая света, протопал к входной двери лавки и прислушался. Он почему-то — на всякий случай — надел очки и инстинктивно замахал рукой, не то отгоняя от себя муху, не то пытаясь осенить себя крестным знамением.
— Кто там? — прошептал антиквар и поежился. Ветер врывался в щели, холодил босые ноги.
— Откройте, господин Мурский, — потребовали за дверью.
— Простите, лавка закрыта, — перекрестил темень Мурский. — По ночам я не принимаю ни книг, ни картин. По ночам я спокойно сплю. Приходите завтра!
— Откройте, — посуровел голос. — Я от вашей сестры, госпожи Мурской.
— У меня нет никаких сестер, — воскликнул Мурский. Но снова услышал голос, нагло, как бы в насмешку декламирующий на всю улицу сонет Адама Мицкевича: