Выбрать главу

Конкин в самом деле вызывает порой улыбку своей верой в то, что противоречия и конфликты современной ему действительности можно решить методами двадцатых годов. Это порой даже раздражает Голикова, но тем не менее секретарь райкома партии в глубине души понимает, что в комсомольском задоре старика Конкина, нерушимо сохранившего себя таким, каким его сформировало время революции и гражданской войны, нравственная основа — непреходяща. Это — ленинская основа, та нравственная струя, которая могучими токами пронизывала жизнь и в пору тридцатых, и в пору пятидесятых годов. Вот почему в споре Конкина и Орлова Голиков без колебаний принимает сторону первого, считая, что «действия председателя Кореновского Совета глубоко партийны и что райком будет во всех затопляемых колхозах поддерживать его линию». Иногда Голиков смотрит на Конкина как на «загибщика», на беспочвенного фантазера и мечтателя, Дон Кихота революции. Да и в самом деле, разве не донкихотством было в ту пору, к примеру, мечтать о встрече со Сталиным, чтобы сказать ему: «Я давно рвусь открыть вам глаза на тех, кто губит в землеробе веру, да ваши адъютанты не пускают». Конкина окорачивала жена — и бесила его. «Вождям не нужно замазывание. Да и чего страшиться черных фактов, если над ними, как лучезарное солнце над свалкой, торжествует идея! Надо сказать Марксу: «Здорово разработали вы закон исторической неизбежности. Как социализм ни тормози, сколько ни сыпь песок в подшипники, — движется!» — «Так вы только и делаете, что швыряете песок в подшипники?!» — спросит Маркс.

— Нет, — отвечу я, — мы управляем машиной. А песок сыплют враги».

У Конкина, так же каки у Голикова, отчетливое понимание, что «песок в машину» сыплют люди типа Орлова, — недаром, когда Голиков узнал, что Орлов стараниями высокопоставленных дружков получил высокое назначение в Москву, он, ясно представляя, как появится в столице энергичный Борис Никитич, хотел кричать во все репродукторы, на всю Москву: «Товарищи! К вам направлен Орлов. Я виноват, что не одолел его, выпустил. Но вас много, вы — столица. Не верьте его обаятельности, его словам, распознайте его!»

Орлову же казалось, что социализм губят именно такие люди, как «демагог» Конкин и «безответственный» партийный работник, идущий «на поводу у масс», Голиков. Его бесило, когда «этот Голиков молол об активностях, кровинах, сердцевинах... Да откуда в нем, современном парне, такие древности?! Разве вдолбишь ему, что точно так же, как изжили себя лошади, остались в нашем мире техники лишь для призовых скачек и киносъемок, также эта активность колхозников с хватаниями за грудки, с басовыми выкриками о правдах-матках осталась лишь для книг и опять же для киносъемок...»

Колхозники, на его взгляд, уже давно, со времен коллективизации, полагаются только «на указание». Его жизненная программа была ясной и определенной: «Голиков, этот школяр со спичками, скачущий по сеновалу, должен быть выгнан. Колхозы должны из орущих толп снова превратиться в колхозы, немедленно ехать, куда им рекомендуют. Он, Орлов, должен наладить переселение и возвратиться в областной центр, где принесет настоящую пользу».

Последняя формула в этой стройной программе как раз и выдавала Орлова с головой: директивное переселение должно было послужить трамплином для возвращения наверх — конечный смысл всей жизнедеятельности Орлова. Смысл глубоко эгоистический.

Для Голикова колхозник был человеком, которому он «служил»: в его душе, так же как и в душе его жены, молодого врача Шуры эти люди «были Народом, умереть за который — самое высокое счастье, о чем с юношеских литературных вечеров знала Шура. Не только знала, а чувствовала в обжигающих душу словах: «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы...» Но в современной мирной действительности требовалось не умирать за народ, а всемерно улучшать его жизнь»; вот почему Голиков — на партийной работе, а его жена «избрала медицину — реальное служение людям».

А разве не та же судьба, не то же миросозерцание у Конкина и его жены, которая «сама до старости прожила вечной комсомолкой в душе», «активисткой двадцатых годов», которая, бросив отца, сестер, теток, всю нескончаемую гомельскую родню, щуплая девочка, узкоплечая, большеглазая, «уехала по комсомольскому призыву в Кулунду, в первый создающийся там колхоз, где и познакомилась со Степаном, навсегда приняла его жизнь как собственную». Принципом этой жизни было: «или вовсе не путаться под ногами, или отдавать людям все!..»