Под миганье мы уговорили Шуру дать нам еще одно, шестое бревно, по которому я и вылез наверх.
При свете уличного фонаря я рассмотрел наконец бамбук. Орлов воткнул бревна в сугроб. Толщиной с водосточную трубу, оранжевые и коричневые, блестели они, будто покрытые лаком.
— Увязывайте и пакуйте, — сказал Шура-милиционер, — а в субботу приходите граммофон слушать.
Толкаясь локтями, мы жали Шурину руку, обещали принести пластинки к его граммофону. Орлов даже обнял милиционера и сказал:
— Становись-ка ты, Шура, художником.
Мне захотелось поспорить с Орловым. Я обнял Шуру с другой стороны:
— Не слушай его, будь милиционером.
— Я и сам не знаю, как тут быть, — признавался милиционер-художник, притопывая валенками. — Душа разрывается. И то и другое — дело нужное.
— Надо избрать что-то одно, — сказал Орлов. — И дуть в эту дудку. А то душа разорвется.
— У меня душа крепкая, — объяснял Шура. — Ее так просто не разорвать.
— Дуй в две дудки, — уговаривал его я. — Это душу укрепляет.
Так обнимались мы под метелью, и, когда обнялись окончательно и Шура скрылся за углом, Орлов вытащил из-за пазухи овальную жестянку.
Красная краска на ней местами облупилась, проржавела, но хорошо видна была парусная лодка и надпись белым по красному:
Глава IV
Ночное плавание
Перед нами была старинная вывеска. Но как попала она в подвал? И как попал сюда бамбук?
— Ты знаешь, чего я думаю, — сказал Орлов, — я думаю, что в этих бревнах раньше перевозили чай. Насыпали внутрь сухого чаю и перевозили вот на таких лодках, которые называли «чайный клипер».
Более нелепого предположения предположить было невозможно. Художник Орлов пытался одним махом объединить чай, бамбук и лодку на вывеске прямой линией. Он пошел кратчайшим путем к истине и промахнулся.
Орлов просто-напросто устал. Его оглушила потеря граммофона. Ведь он мог запросто уносить сейчас под мышкой граммофон, а вместо этого возился с моим бамбуком.
Была уже глубокая ночь. Снег валил со всех сторон.
Мы замерзли и долго связывали бамбук веревкой, связали, взвалили на плечи. Связка получилась громоздкой, руки соскальзывали с гладких лакированных бревен.
Переулками мы вышли на Сретенку. Снежные волны выкатывались вслед за нами из темных подворотен, схлестываясь под фонарями, и улетали кверху — громыхать на крышах, выть на чердаках.
— Воет, как граммофон, — недовольно ворчал Орлов, который шел впереди.
— Право руля! — кричал ему я.
Метель то подталкивала нас в спину, то налетала сбоку и разворачивала поперек улицы. Мы неловко маневрировали, напоминая баржу. Это было первое плавание самой легкой лодки в мире.
— Левая, загребай! Правая, табань! — покрикивал я и вдруг услышал сзади:
— Стоп машина!
В первую минуту я подумал, что это нас догнал зачем-то милиционер-художник. Но ошибся. Нас догонял не художник, но — милиционер.
— Суши весла! — крикнул я, и мы повалили связку на снег.
Милиционер-нехудожник оглядывал и нас и бамбук с крайним подозрением. Из-под его погон сыпалась снежная труха. В свете уличного фонаря кокарда на его шапке, до блеска начищенная метелью, сверкала как утренняя звезда. Милиционер молчал.
Орлов постучал ботинком по бамбуку, потопал ногами, попрыгал.
— Метель-то какая, а? — сказал он милиционеру.
Милиционер не захотел вступать в пустой разговор. Не выпуская нас из поля зрения, обошел он бамбуковую связку, посветил фонариком в черные жерла бревен.
— Попрошу документы.
— Документов нет.
— Попрошу накладные на стройматериалы.
— Ничего такого у нас нет.
— А где вы это… гм… взяли?
— Это бамбук, — чистосердечно ответил Орлов. — Нам его милиционер-художник подарил.
На мой взгляд, ничего глупее этой фразы придумать было невозможно. Фраза озадачила милиционера, несколько секунд переваривал он ее и сказал неожиданно:
— Это Шурка, что ли?
— Шура. Который на Сретенке стоит.
— Да откуда же у Шурки бамбук? Где ваши накладные?
— Накладные остались у Александра, — вставил я. — Необходимы дополнительные печати.
— Какие еще печати? Откуда бамбук?
— Он лежал в Сухаревском переулке, — принялся объяснять Орлов. — У милиционера-художника в подвале. Мы там и вывеску нашли.