— Короче, завтра можешь забирать.
Распятье! Легендарное, серебряное. Покупка воровская Леньки Филина. Покровителя убогих и сирых. Как все тогда завидовали Зуху, когда сиделец будущий, синяк туберкулезный, ему вещицу подарил. За что? За то, что просто петь умел про черный пистолет. И про семнадцать лет, которые у всех, включая Филина, на самом деле были где-то впереди.
И вот сегодня расстается. Отдает, не торгуясь, словно сто тысяч раз до этого не ухмылялся, не отворачивался молча, не делал фигу носом. Сдает за пятьдесят рублей, плюс зеленая чушка ростовского полусухого. С ума сошел. Рехнулся парень.
Сгорим дотла, сгорим дотла,
Пусть остается пустота,
Пусть остается темнота,
Но нет прекраснее костра
На свете ничего.
А вот и не стошнило. Весь фокус в том, чтоб не дышать. Объем заполнить быстро и беззвучно. Права Малюта оказалась. Вороны улетают с дерева, и начинает шевелиться вареная говядина мозгов.
— Еще?
— Давай!
И все стало смешным. Пузырьки, стайкой ныряющие в пищевод. Коты, подобно птицам, гнезда вьющие на кленах. Беседка во дворе двадцать седьмого магазина, исписанная именами, как усыпальница всех двоечников близлежащей школы номер тридцать три.
Только Валерка выжила. И захотела есть.
В кафе «Весеннее» давали щи, гуляш, напиток под названием «Агдам», и в смеси шли они прекрасно. Во всяком случае, красивая девчонка с некрасивым кавалером в котлетно-маргаринной атмосфере просидела до восьми. Под стук подносов, ложек звон и музыку радиостанции "Маяк".
Сигнал точного времени каучуковой лягушкой между столов запрыгал. Куда свистим? Наверно, в «Льдинку». Самое время резине собираться в стаю. Но если дух окреп, и сердце юноши-поэта бесстрашно бьется рядом, то почему бы и не заглянуть в гадюшник, развеселый теремок, гнусную вотчину подонков, вроде Симы Швец-Царева.
Мерзавца поразить и подразнить глазами этого безумного губастика. Готового идти на дзот, под танк, в огонь, но не способного коснуться. Рукой руки, плечом плеча. Дотронуться. Преодолеть просвет в два миллиметра, три, четыре, пять…
—… ну, это фуфло, знаешь, в школе… про сокола… тело жирное в утесах… херня все это… мрак… природой правит Великий Змей… и он ползет… не веришь… и он всеведущ и вездесущ… хочешь, я тебя сделаю ящерицей… хочешь…
Нет, лучше ясновидящей. Простой гадалкой, которая в кофейной гуще видит Симу, двух соколов, Павлуху и Юрца c белой лебедкой Иркой. Куда все делись? Испарились? Смылись? Что означает эта тишина, безалкогольный, постный дух, царящий в "Льдине"?
Только одно. Нельзя уйти. Спуститься вниз за сигаретой и свинтить. В ночь феей, ведьмой улететь. Непринужденно сделать ноги по штатной схеме номер три.
Надо идти. Идти и мальчика, стихами говорящего, на ниточке вести.
А он решится. Обязательно решится. И даже ясно, где, в каком месте. В темном дворе у желтой стены угрюмо попытается стать ближе и родней. Преодолеть сопротивление ночного воздуха.
Всё. Так и есть. Стоит, красуля, спиною ощущая холод штукатурки. И кажется, уже готова, безвольно ждет, что свет в окошках, небо и луну закроет, заслонит лохматая, большая голова.
Незаживающая рана чужих губ коснется ее кожи.
Ох.
Много кубиков, целое море весеннего воздуха могут втянуть, вобрать в себя легкие бывший спортсменки. Прозрачного и невесомого на вдохе, но черного, тяжелого, как гиря, при резком, взрывном выдохе.
— Пара-пара-парадуемся на своем веку! — Зух отшатнулся от удара.
А бравая девица нырнула ему под руку, крутнулась и исчезла в чернильном омуте подъездного проема.
Наше вам с кисточкой!
II
Брови
В понедельник только кошки родятся. Серые фигушки по рубль десять. И весь вторник в ушах мяуканье стоит. А четверг — день порхающих и беззаботных, синиц в веселых сарафанах. Пристроишься за ним и на одной ножке в пятницу. А там уже хоть колесом ходи, хоть стой на голове.
Валера Додд едва не стала студенткой биофака. Знает.
То есть, имеет право недоумевать, откуда воронье? Сентябрьские звуки в мае? Даже в просушенном, прогретом, солнцем продезинфицированном Трансагентстве нельзя спокойно постоять у расписания автобусов. Доброжелатель обязательно в затылок каркнет:
— Ну, здравствуй, здравствуй.
А начинался день прекрасно. Пусть не сачком и обручем, зато ведерком. Оцинкованным, десятилитровым.
В половине шестого Валерку, нечесаную, но трезвую и праведную, поднял отец. Вернулся.
Тирлим-бом-бом.
Такой у Валерии Николаевны папка. Ключом никогда не пользуется. В сером подъездном киселе не дышит. Трамвайной медью не звякает. Бумажки на пол не роняет. Все звуки у него простые, громкие, понятные.
Отпирай, голуба! Я пришел. Молока нема, зато руки не пустые.
Дней пять тому назад Николай Петрович собрался и уехал. Это у него запросто. Полжизни человек провел в лесу — решенья принимает махом. Если тянет товарища проведать, речку Дерсу промерить резиновыми сапогами, значит, натура требует, закон природы. Ружье на спину и вперед.
Порох отсыревать не должен, а капсуля ржаветь.
Но вот вернулся. И вовсе не так, как мог бы, после недели в заказнике у друга егеря. Не с мешком лосиной печени, не с парой тетеревов, а с чужим ведром.
— Держи, — дочурке протянул железное, накрытое старой штормовкой. А под линялой парусиной — рыба! Акула, кит — серьезная такая щучка. Уснула, рот открыт — зубов не сосчитаешь.
День начался славно. С ухи, с отцовских прибауток. И обещал так и катить, шустрить воробышком, чирикнуть здесь, чирикнуть там, в зените кувыркнуться, ужин украсть у голубей, с небес спикировать в кусты вечерних светлячков, и там запеть.
Дискотекой грохнуть. Специальной гостье, редактору-стажеру, честь отдать фанфарами и трубами, фонтаном, фейерверком.
День намечался быстрый и красивый у девушки Валеры, у славной крали в сорочке с пуговками и вельветовой юбке. Но не сложился.
Моргнул свиными зенками начальника, и.о., Олега Анатольевича Курбатова, и растянулся жабьей пастью двоюродной сестры, Анастасии Савельевны Синенко.
Вот гадство!
Да нет, скорее скотство. Ни за что не сойти Олегу Анатольевичу за пресмыкающееся — холодный деликатес. Стать колхозная, брови совхозные и кооперативный запах «Шипра». Само здоровье и доска почета.
Уже второй месяц командует, заведует делами телерадиокомитета. Исполняет обязанности валериного благодетеля — Альберта Алексеевича Печенина.
Да, жил человек. Носил несвежие, но непременно светлые сорочки, заколку с камешком, на пальце — деталь от крантика водопроводного и графские запонки. Ногти не стриг. О творчестве любил порассуждать и об упадке киноискусства. А еще взял на работу дочь скорняка Валерку Додд. Зла никому не делал, настроения не портил, только воздух. Потел, как три коня, и грех заливал парфёном фабрики "Свобода".
Обычный человек. В один апрельский понедельник пошел сделать заурядный черно-белый рентгеновский снимок. Без завтрака ушел и не вернулся.
На пару минут буквально заскочил. Пижаму взял, носки и мыло. Любимую двустволку вытащил из шкафа, но заряжать не стал. Погладил и снова зачехлил. Хотел стопарик «русской» накатить, а хватанул полный стакан и на столе пустой оставил. Захлопнул дверь, соседям ключ отдал и в хирургическое отделение. По лужам. Не оборачиваясь, не оглядываясь.
Там был довольно скоро прооперирован, и, говорят, удачно. Уже ходил по коридору в фетровых шлепанцах, курил тайком под лестницей, но киноведом и ответственным товарищем себя еще не ощущал. Не чувствовал. Пока только простым метеорологом, ведь жил словно под флюгером, под ветряком — прогнозами, температурой и давлением.