- Не, - вздохнул старик, слушаясь боли, - не развиднеется. Неделю лупит, зараза, и никакого тебе перекура. Так мыслю, что с обеда сызнова зарядит в полную силу.
- Так а я про что? - засуетился неугомонный Сява. - В эдакое мракобесие сам бог велел! Давай, Кузьма, расчехляй агрегат! Бражка созрела, дождь опять же, чего думать? Я покудова дровишек соображу.
Старик припал на костыль и покрутил головой: вот ведь человек - одна самогонка на уме!
- Кладбище надо проверить, в ямы глянуть. Не ровен час, преставится кто. Хоть я, хоть Степановна. Ежели заготовленные могилки залило, как новые копать будем? Или ты, к примеру, согласный в жижу лечь?
- А чего сразу я? - обидел Сява. - Я, может, не тороплюсь вовсе. Я, может, пенсию за позапрошлый месяц не получил.
Кузьма Игнатьич хмыкнул, и боль, словно почуяв, что хозяин сжился с нею, притерпелся, воткнулась в спину раскалённым прутом.
- Ох ты ж, фашистская засада!
Старик не сел - упал - на мокрую лавчонку. В глазах зарябило, взметнулись рыжие мухи. С ушами вовсе случилось непотребство – будто издали, из страшного детства, заиграл весёлый марш, с каким немец входил в деревню. Тотчас вспомнилось: солдатня на трёх грузовиках, над мотоциклетной коляской сытая морда офицера, позади бронетранспортёр с пулемётом. Всерьёз заходили, по-хозяйски. Оцепили деревню и давай по дворам шнырять. Поначалу бабы кинулись прятать скотину, да только эти явились не мародёрить. Как принялись народ к церквушке гнать, тут уж стало не до курей. Он, пацанёнок, через окошко в огороды нырнул и добежал почти до леса. Только немец тогда без собак не ездил…
Кузьма Игнатьич мазнул ладонью по лицу, прогоняя старые картинки.
- Ладно, Сява, твоя взяла. Тащи дрова к сараю, он повыше стоит, посуше, там и раскурбаним под вечер.
Сам решил стукнуться в «бабий терем»: что-то соседки на улицу не выглядывают. Может, и впрямь померли? Не накаркать бы.
Застрявшие в деревне старики обосновались в двух ближних домах. В том, что поменьше - Кузьма с Сявой, во втором - Марфа Битюгова со Степановной и Яшка-дурачок. Забор между дворами разобрали, пожгли в печах. Старики бродили по пустующим хозяйствам, несли в дом путное, ломали чужую мебель на растопку. Марфа готовила, обстирывала. В огородике колупались по очереди. Блаженный парнишка помогал с недвижной старухой: с боку на бок ворочал, держал, пока постелю меняют, таскал горшки на задний двор. Заодно коровёнку Маруську на луг гонял.
Прижились как-то. По нынешним годам отдельные хозяйства им не вытянуть, а так вроде ладно получилось, старческим колхозом. Одна беда: дома стояли в низине, как непогода - заливало их чуть не по окна. А в другие перебираться уж ни сил, ни охоты не было.
Вот и нынче расплескалось между Кузьмой Игнатьичем и «бабьим теремом» чвакающее бездонье. До крыльца едва добрёл, костылём дорожку щупая, а и там не передохнуть: ступени скрылись под мутной жижей, дверь в зелёных кляксах.
Старик толкнулся и ступил в сени вместе с хлюпнувшей волной.
- Есть кто живой?
В доме оказалось погано, хуже, чем думалось снаружи. Тухлая вода забралась внутрь, стояла в комнатах по щиколотку. Печь выхолодилась. Старый кот Васька шипел не то с чердака, не то с крыши. На разобранной кровати в обнимку замерли перепуганные бабы. Неодетые, расхристанные, в застиранных сорочках. На Кузьму Игнатьича вперились невидящими глазами, вроде как не признали.
- Степановна, Марфа, вы это чего? Никак безносую углядели?
На звук Битюгова переполошилась, застрясла головой, с ходу кинулась в слезу:
- Игнатьич, да что ж это деется-то?! Это ж такая страсть! Как сердце-то выдержало?..
Из бабьих воплей выходило, что беда случилась с Яшкой. Ночевал дурачок как всегда, на полу у печки, раскинув поперёк комнаты тюфяк да сунув драный тулуп под голову. Ложился в сухое и заснул крепко, с храпом и присвистом. А поутру Марфу разбудило мычание. Степановна, выкатив ошалелые глаза, тянула на одной ноте и тыкала дрожащим пальцем в дурака. Тот раскинулся в зловонной жиже, утопив лицо, и лишь вихрастый затылок торчал над водой болотной кочкой. Битюгова закрестилась мелко и собралась уже орать, как Яшка шелохнулся, встал на карачки и глянул на баб.
- А лица-то нету! - божилась Марфа, вцепившись в рукав стариковой телогрейки. - Как стёрло всю личность! Ни рта, ни носа, ни глаз - а зыркает, в самую душу подглядывает! Я аж обмерла, а этот пождал-пождал и вон выскочил. В сарае завозился. Глянула в окошко - погнал Марусеньку нашу…
- Так может, и не было ничего? - кинулся в уговоры Кузьма Игнатьич, выдираясь из бабьей хватки. - Мало ли какая напасть со сна привидится. Вон, Сява, каждый-третий день чертей пересчитывает.
Битюгова на резоны не поддалась.
- Истинный крест, не померещилось мне! Что я, Яшкину рожу не распознаю? Да только нету теперича блаженного нашего, сожрал упырь болотный и в него же перекинулся!
Кузьма Игнатьич крякнул с досады. Эх, горе! По всему выходило, что двинулась баба, подравняла её жизнь со Степановной и Яшкой-дурачком. И остался в их колхозе он один при голове, да ещё Сява-шалапут сойдёт за половинку, если не наливать. На полтора работника трое обузных. Как теперь выкарабкиваться?
Рыхлая Степановна, блуждая мутным глазом, забормотала вдруг:
- Смертушка, милая, прибери меня! Смертушка, родненькая, торопись скорее!..
- Святой Николай-заступник, - ахнула Битюгова, - заговорила! Шесть годочков молчала - и заговорила!
Кузьма Игнатьич попятился. Что за день сегодня такой?!
- Вот что, - сказал сурово, только бы страхи превозмочь, - схожу на околицу. Маруську проведаю, заодно полюбуюсь на пастуха нашего.
И не слушая Марфины причитанья, захромал из избы.
Легко сказать – «схожу». Путь до коровьего выпаса неблизкий, с костылём и по сухой погоде ковылять полчаса, а нынче, когда стылое месиво по колено, да ещё треклятый радикулит крутит в бараний рог… Кузьма Игнатьич огляделся: не видать ли соседушки? Сява, может, мужичонка никчёмный, но компанейский и на помощь отзывчивый. В дороге пособит, разговором отвлечёт. Опять же, застращали полоумные бабы – а ну как правда? – сердце ворочается с тревогой, боязно одному с безликим Яшкой встречаться.
Но Сява, по извечной своей привычке, в нужный момент запропал.
Кузьма Игнатьич вздохнул и захромал вдоль улицы. Ступал едва-едва, опасаясь, что поедет нога по мокрому, растянется он в грязи, а подняться не сумеет. То-то будет защитничек! Кирза, хоть и старая, воду не пускала, оставалось только не начерпать через голенища. «Оттого и не тороплюсь, - уговаривал себя старик, - лучше медленно, да лучше; всяк вернее выйдет…», но изнутри чуял: не распутица виною, и даже не покалеченное колено, а один лишь утробный желчный страх.
Кузьма Игнатьич ковылял по единственной деревенской улице и изумлялся сквозь поганую трясучку. Всю жизнь знал, что мальцом отбоялся своё, с запасом, а вот на тебе!
Когда немец пришёл их жечь, пострелёнку Кузьке только-только исполнилось восемь. Мать, не растерявшись, толкнула его в огороды и крикнула: тикай! Шустрый мальчонка метнулся ветром и добрался аж до лесной опушки, но натасканные псы догнали, сбили с ног, вцепились. Жаркие челюсти сомкнулись на плече, на руках, на правом колене; хрустнула кость. Он заголосил, перекрыв собачий рык, но конопатый солдат равнодушно забрал его у псов, отволок к церкви и швырнул внутрь. Мать подхватила, прижала к груди, зашептала-запричитала… И почти сразу потянуло дымом.
Старик обмер, вспоминая. Ну конечно! тогда тоже хлынул дождь! и подпалённая с разных концов церквушка, не сумев превратиться в костёр, стала огромной коптильней. Горклый чёрный дым заклубился под божьими сводами; люди кричали, корчились и задыхались в нём, а со стен, сложив тонкие пальцы в благословениях, взирали печальные святые. Мамка его, забившись со стонущим Кузей за алтарь, ногтями выцарапала межбрёвенную паклю и к тонкой щели прижала лицо сына.
Он, переломанный мальчишка, сумел вдохнуть.