Он дышал, когда по стенам пробежали голубые язычки пламени, прижарили его лицо к дереву и спекли глаз.
Он дышал, чувствуя, как омертвели тёплые мамины руки и навек пригнули к земле его плечи.
Он дышал, пока ворвавшиеся в деревню партизаны раскидывали чадящие брёвна.
Он дышал, когда хоронили деревню.
Что нынче может его испугать?
Кузьма Игнатьич зажмурился, пряча слёзы. Как так вышло, что он знал тот день поминутно, прожил с эдакой жутью семьдесят лет, а про дождь запамятовал? Отчего такое получается? Выходит, не за просто так спасся тогда мальчонка Кузька, а кто-то дал ему годы взаймы… под дождь, под слякотную мерзость… а теперь явился за забытым долгом.
Придумалось вдруг бросить костыль. Он, конечно, старый товарищ и выручал не раз, но… если не жить, то хоть умереть без костыля.
Кузьма Игнатьич, больше не мешкая, заторопился к лугу.
Маруськин выпас раскинулся на холме, где вода, при всей ненасытности, не застревала. Тугие дождевые потоки стекали с густой травы вниз, в деревню, а луг лишь наливался соком под небесными хлябями. Вышагивать в кручу оказалось тяжковато, но старик карабкался с ослиным упорством. Шаг за шагом, вонзая навершье костыля в разбухшую землю, плюнув на злой ревматизм и на страх, завернувший кишки узлами. А когда выбрался на сухое, когда низинное болото с чавканьем выпростало сапоги, на миг поверилось, что ещё не конец, ещё успеется ткнуть в харю неведомому благодетелю…
Коровёнка лежала на вершине холма. За день добрая животина превратилась в скелет, а пушистые ресницы - девкина мечта - прикрыли смертную муть потухших глаз.
На Маруське разлёгся голый Яшка-дурачок. Распластался морской звездой, облапив руками-ногами коровью тушу, уткнув лицо в мохнатый бок.
Кузьма Игнатьич подступил ближе, ткнул дурака костылём.
- Эй, малой, ты это здесь чего?
Бок у Яшки колыхнулся, словно бурдюк с киселём. С протяжным хлюпаньем парень отодрал голову от коровы и обернулся.
В первый миг Кузьма Игнатьич решил, будто мальчишка оброс серым волосом. Ошерстился целиком - и щеки с носом, и плечи с грудью, и ладони. Вот только отчего на Маруськиной туше остался чёткий алый силуэт из сотен кровяных капелек?
Яшка тяжело поднялся на ноги. Он шагнул к старику, протягивая мохнатые руки, и Кузьма Игнатьич обмер. Вместо волос в него целились острые иглы. Тонкие жёсткие колючки, сплошь перепачканные кровью. На руках бывшего дурачка они принялись расти, пока не вымахали в вязальные спицы, зато на голове и теле втянулись под кожу.
Права оказалась Марфа - лица у мальчонки больше не было.
Не было и самого мальца. Перед Кузьмой Игнатьичем замерла тварь: с разбухшим пузом, мокрая, но всё ещё жадная до чужой крови.
Сосущая гадость, пиявка.
Переваливаясь, она шагнула вперед.
Старик попятился. Под больную ногу подвернулась кочка, предатель-радикулит взвыл радостно и вцепился огненными зубищами в поясницу. Кузьма Игнатьич охнул и упал на спину. От удара вышибло дух, но мокрая трава спасла: засаленная телогрейка заскользила по ней, руки ухватили воздух, и старик, набирая скорость, покатился с холма.
Он врезался в тухлое болото у подножья и с головой ушёл под воду. Кое-как перевернулся, отплевался и, опёршись на верный костыль, рывком вздёрнул себя на ноги.
Тварь замешкалась. Встала на холме, будто раздумывала: гнаться за новой добычей или дожрать старую?
Кузьма Игнатьич, поминутно оборачиваясь, захромал в деревню. Лицо сёк надоевший дождь, сапоги черпали ледяную жижу, но старик не обращал внимания на ерунду. Поскальзывался, но лишь скрипел зубами и торопился дальше.
Когда холм исчез в серой пелене, липкий ужас отодвинулся от сердца.
«Бежать! Уходить из деревни немедля! - кричало внутри. - Но как? Ни машины, ни лошади, Степановну на горбу не вытащить. Бросить всех, спастись самому! А далеко ли уковыляешь на костыле?»
«Тогда прятаться! - вторил разум. - Запереться, где посуше, и переждать дождину. Глядишь, как просохнет, пиявка или сдохнет, или уберётся в болота. Тогда и бежать».
Он добрёл до «бабьего терема», когда холодное солнце опустилось к деревьям. Мутное окошко светилось, из печной трубы по крыше пласталась тонкая струйка дыма. Видать, оклемалась Битюгова. А где Сява? Ага, сарайные ворота распахнуты, наверняка хлопочет над аппаратом. Вот и славно, все покудова живы. Кузьма Игнатьич привалился к стене и перевёл дух.
В доме грохнуло, забрякала посуда. Через миг распахнулась дверь, и Марфа выплеснула в лужу помои. Заметила старика и чуть кастрюлю не выронила.
- Живой?! Слава те, господи, и святым угодникам! А ты отчего зелёный, Игнатьич?
Он отлепился от стены и шагнул в дом.
Первое, что услышал, была невнятная скороговорка-бормоталка:
- Смертушка, милая, прибери меня! Смертушка, родненькая, торопись скорее!..
- Что ж она, всё время так? - спросил у Битюговой.
Марфа вздохнула и перекрестилась:
- Без продыху. Гоняет и гоняет, что твой граммофон.
- Вот ведь, беда… - Кузьма Игнатьич свалился на лавку, с наслаждением вытянул ноги и прикрыл глаза. - Ты собирайся, Марфа. Будем в сарае ночевать, там сухо. Пожрать возьми с запасом. Потому как просидим долго, ведь неровён час - Яшенька заявится…
Он рассказал вкратце, как прогулялся на выпас. Про высосанную досуха Маруську и про пиявку. Против ожидания, Битюгова ахами и слезами не донимала, только крестилась через раз, пихая в узлы нужное. Напоследок из красного угла сняла икону, поцеловала образа и спрятала за пазуху.
- Нехорошо это, без светлого лика от бесовщины прятаться.
Кузьма Игнатьич не возражал, хотя сам к богу и прочим ангелам вопросов накопил без счёта.
Особенно про ту церквушку и про безответного Яшку-дурачка.
Вдвоём кое-как подняли Степановну и потащили к сараю. Всю дорогу та кликала смерть, зазывала, будто гостя дорогого. «А что? - подумалось вдруг старику. - Может, права полоумная? Чем гадине в брюхо лезть, не умней ли тихо-мирно помереть в том же сарае, на сеновале? Тепло, сухо, уютно… и пугаться особо нечего: ведь пожили уже, годов насобирали себе на удивление и другим на зависть».
В сарае Сявы не оказалось. Валялись в углу дрова - ещё сырые, тёмные - на железном листе стоял самогонный аппарат, грел широкое днище в багровых углях. Вокруг была раскидана солома. Кузьма Игнатьич, глядя на эдакое безобразие, только крякнул: «Ну что за финтифлюй?! Ушёл, огонь бросив! Подпалит нам всё укрытие!» Тихо булькала брага, охлаждался в корыте с водой ржавый змеевик. Под тонким носиком ловила редкие капли первача зелёная бутыль, сарай напитался густым сивушным духом.
Усадив Степановну, запалив и развесив в углах керосиновые лампы, старик задвинул засов на воротах.
- Впустим, когда стукнется, - объяснил Битюговой. - А сами взаперти посидим, оно так спокойней.
Марфа полезла наверх и набросала старого прелого сена. Они сгребли его в лежанки, подальше от огня. Ящик накрыли газетой, разложили еду.
Со двора застучали.
- Эгей, Кузьма, открывай! Ты что это заперся, самогонку хлещешь в одну личность?
- Сява, ты?
- А кто ещё? - хохотнул сосед, протискиваясь в приоткрытые ворота. Был он весел и румян; явно не первая бутыль стояла под аппаратом. - Здорово, бабоньки! Вы, я погляжу, тоже намылились принять для сугреву? Оно и верно, потому как погоды нынче…
- В деревне видел кого?
Сява только присвистнул.
- Кого ж мне там видеть? Ты, сват, что-то в последнее время на голову ослаб. Нету ж никого! Так, Яшку заприметил вдалеке, только он в огороды шмыгнул, я догонять не стал. Слышь, Марфа, а что наш дурак без порток под дождём шастает?
Кузьма Игнатьич вздохнул и второй раз пересказал историю про тварь.
Не в пример Битюговой, Сява слушал с нервом. То хихикал, хлопая себя по тощим ляжкам, то грозил пальцем: «Блажишь, сват!», то вскакивал и принимался скакать по сараю. Хотел приложиться к бутылю, но Марфа отогнала. Под конец сосед посмурнел, зыркал недобро, харя пошла красными пятнами, а глазки спрятались под пегими бровями.