Меня касается легкая рука с длинными тонкими пальцами. Приятно царапают лакированные ногти.
В такие мгновения я чувствую себя чем-то важным, необходимым, существующим не просто так, ради места на полке. Я хочу дарить тепло.
Разверните же меня скорей, мама и папа, укройте мальчика и расскажите ему на ночь сказку. Любую, мне нравятся все они: и про трусливого зайца, и про рогатую козу, которая идет бодаться, и про медведя, севшего на теремок. Вы же знаете, я не пошевелюсь, я прекрасно понимаю, каким должно быть укутывающее сонное молчание. Мальчик положит голову на подушку, закроет глаза, и эта ночь станет спокойной и легкой. Прозрачной, словно вода, в которую только-только поставили цветы.
– Ну-ка, кто у нас тут не собирается спать? – с улыбкой спрашивает мама.
– Не-е-ет… не хочу это одеялко! Оно колкое!
– Зачем ты его обижаешь? Смотри, одеялко увидело тебя и радуется.
Мама трясет меня. Из складок выпадает неудачно сложенный угол и тут же начинает нелепо болтаться в воздухе, не понимая, как он здесь оказался, и что теперь делать. Ворсинки отливают желтым в свете ночника, и я слышу, как где-то за его стеклянными боками гудит-смеется старая тусклая лампочка.
Лет ей точно не меньше, чем мне. Так что нечего обижаться.
Прости, мальчик, но я ничего не могу поделать. Когда-то давно меня связали из очень строптивой шерсти, и с годами она, к сожалению, не стала мягче. Все так же остра на ощупь, но… я правда рад видеть и тебя, и маму.
Папы пока еще нет дома, но он вот-вот вернется с работы, и я буду радоваться ему тоже.
Это мое самое любимое молчание – молчание приятных слов. Важно не то, что они говорятся вслух, не то, какие они, и что ими сказано. Слова произносятся лишь затем, чтобы каждый из вас улыбался и был счастлив от того, что находится здесь и сейчас, а это сродни молчанию.
По крайней мере мне так кажется.
Думаю, я провожу в шкафу достаточно времени, чтобы научиться разбираться в таких тонкостях.
Мальчик смотрит на мой болтающийся угол, смеется и говорит:
– И правда радуется. Ладно, немного потерплю.
– Ну вот и договорились, Сережка. Укутывайся теплее, а я пока схожу за книжкой.
Мама подает меня мальчику. Он откладывает в сторону пластмассового солдатика и его оторванную руку, пострадавшую в боях с тряпичным крокодилом, разворачивает непослушные шерстяные складки и укрывается мною до самой шеи.
Теперь он тоже ждет маминых шагов, несущих тепло и ласку.
Старая лампочка продолжает хохотать, и мне хочется смеяться вместе с ней.
Сквозь растрепанный мятый картон голоса звучали глухо, размазано, словно сжатые кляпом скомканной грязной пустоты. Я терпеливо ждал, когда торопливые шаги утихнут и лезвие кухонного ножа пробьет надо мной полосы липкого бугристого скотча, но там, снаружи, продолжал шуметь дождь серой усталости.
Шаги измеряли комнату, и им не было дела до вещей, раскиданных впопыхах по сумкам и коробкам.
– Милая, ну зачем ночью-то? Я завтра не работаю, мог бы завезти вас с Сережкой…
– Саша, хватит. Хва-атит… Пожалуйста. Езжай домой.
– Давай помогу с вещами…
– Мы с Сережкой сами. Сами. Пожалуйста…
Я услышал тяжелый вздох и дребезжащий звук расстегиваемой куртки. Пальцы начали что-то искать во внутреннем кармане. Щелчок колпачка – и мутную пленку клейкой ленты надо мной пробило острие шариковой ручки.
– Александр Михайлович… – Голос женщины дрожал, но она старалась произносить слова как можно спокойнее. – Прошу вас. Покиньте мою квартиру.
– Анют, я один черт уже кругом сволочь. Одной выходкой больше, одной меньше – не так уж и заметно. Потерпи, ладно?
Я почувствовал, как эти слова затронули что-то очень хрупкое внутри женщины и отдались болью в ее правой руке, замотанной растрепавшимся марлевым бинтом. Там, под повязкой, спряталась затвердевшая трескающаяся корка обожженной кожи, кровоточащая от каждого неловкого движения.
То, что она забрала с собой из покинутого дома.
Это была долгая история, и закончилась она только сегодня.
Помню, как однажды я заметил, что руки мужчины день ото дня стали прикасаться ко мне все легче и легче – так, словно в спрятавшемся за форточкой городе его окружала теплом еще одна семья, с другой женщиной и другим ребенком. Даже пахло от него не так, как обычно. Я улавливал застревавшие в одежде ароматы еды, которой никогда не было в нашем доме, и еще – запах другой заботы и ласки.
Иногда мужчина садился в кресло, пил чай из большой фарфоровой чашки с нарисованными на ней горными лугами и задумчиво смотрел в окно, будто видел там те самые далекие луга. Это казалось чем-то странным: он вроде бы сидел рядом с нами, разговаривал, улыбался, но одновременно находился в другом месте.