Меня куда-то тащили, ноги волочились по камышам, шур-шур. Вокруг топали, кричали. Было горячо. Сирены вдали. Тяжелые веки. Приоткрыв их чуть-чуть, я увидел, что лежу на подстилке камыша и вдали струятся волосы Юки – убийца расплел ее косу, рыжее стелилось по бурому, я хотел протянуть руку и дотронуться, но не мог пошевелиться. Меня подняли, кто-то рядом монотонно, отчаянно матерился, кого-то вырвало, заголосила женщина. Наверное, я мог бы постараться и очнуться, но было слишком страшно. Я нырнул в глубину, где плавали серебристые рыбки с телами из слез, колыхались водоросли волос и росли белые лилии. Сквозь воду я чувствовал их сладкий запах. В мой локоть холодным якорем реальности вошла игла, и все пропало, совсем.
Я проснулся между мамой и папой – папа спал у стены под одеялом, мама лежала с краю, полностью одетая, в джинсах и футболке, и смотрела на меня. Пахло чем-то медицинским и стиральным порошком от чистого постельного белья. В комнате было темно, только на потолке дергался от лихого майского ветра свет фонаря за окном, а мамины глаза казались провалами темноты на белом лице.
– Ю… – прошептал я. – Ю?.. – дальше не мог сказать.
Мама за руку потянула меня на кухню. Я молчал и ждал. Мама молчала и не решалась. Потом выдохнула, будто нырять с вышки собралась.
– Юля умерла, – сказала она. – Когда приехала скорая, она уже не дышала. Убийцу не поймали. Милиция очень надеется на твои показания, фоторобот…
Она что-то еще говорила, много. Слова осыпались с меня хлопьями снега и не таяли, потому что мне было холодно, холодно, очень-очень холодно. Мама заметила, заставила выпить горячий чай с половиной сахарницы, принесла из кладовки байковое одеяло и укутала. Папа проснулся, пришел и сел напротив, мама облокотилась на него, как цветок на крепкое дерево.
– Мы уедем отсюда, – сказала мама. – Все закончится, и мы уедем. Папе давно предлагали перевод в другой гарнизон, оттуда за границу инструктором можно по контракту уехать. Это будет другой мир, сынок, другие звезды, другая вода. Все будет иначе…
Я очень старался помочь милиции, но лица убийцы из меня толком не смог вытянуть даже специалист по фотороботам, командированный из Краснодара. Арестовали кучу народу – какого-то старого алкаша, электрика, уезжавшего на рыбалку, фарцовщика с местного рынка. Я не смог их опознать, и на спине ни у кого из них не было свежего пореза в форме зигзага. Кровь с моего ножа была второй группы. Это и было самой ценной уликой следствия. Больше ничего.
Юку привезли с судмедэкспертизы в закрытом гробу, ее мама попросила, чтобы ребята из класса шли перед похоронной процессией и бросали цветы. Мама приготовила для меня букет белых лилий. Я их понюхал, и меня вырвало прямо на пол в коридоре. Лицо у мамы сморщилось, она стала глубоко дышать, чтобы не расплакаться.
Я шел по жаре и бросал себе под ноги тюльпаны – как глашатай перед кортежем королевы, – а за нами надували щеки музыканты, наполняя воздух тяжелым и страшным Шопеном, и колеса грузовика с гробом вминали цветы в асфальт. Мы шли и шли, путь от авиагородка до кладбища был долог, и мне все сильнее казалось, будто мы с Юкой – персонажи странной пьесы «Похороны жертвы маньяка», посмотреть которую собралась уйма народу. Вот-вот все это кончится, Юка толкнет крышку гроба изнутри, вылезет, зевая, потирая глаза, и мы пойдем домой.
Но на кладбище ждала выкопанная могила. Юка не вылезла из гроба, его опустили туда, вниз, могильщики взяли лопаты и стали засыпать его землей. Над Юкой поставили обтянутый красной тканью пионерский обелиск, где на овальной эмалевой фотографии она держала белый букет прошлого сентября и смеялась, а справа от снимка был отрезан я – улыбающийся, чуть сутулый в новой школьной форме.
«Дроздова Юлия Михайловна. 1975–1989», – пыхнула черным огнем табличка, и я вдруг понял, что Юке не подняться из-под тонн земли, из узкой коробки, из-под красного обелиска. Тогда я еще не знал, насколько сильно ее любил, но впереди у меня было много лет, чтобы это полностью прочувствовать.
Мы уехали на два года в Алжир, и я дышал бело-золотым воздухом Африки, слушал напевные азаны муллы с узорчатого минарета неподалеку от летной части, лазал на пальмы, бегал с ребятами в пустыню. В гарнизонной школе на меня обратила внимание девочка Лида из Москвы, она была на год старше, и Пушкин сказал бы о ней: «И жить торопится, и чувствовать спешит». Наверняка бы сказал. А может, просто бы молча трахнул, он мог. Лида научила меня целоваться «по-взрослому» и очень плакала, когда нам вышел срок уезжать.