– А помнишь, вот здесь… – говорила мне Юка. – А сюда мы бегали за рыбными пирожками, длинными, вкусными… А тут жила бабка Вера, мы к ней за макулатурой приходили, а она чай ставила, конфеты доставала… А здесь… нет, поворачивай, уходи отсюда!
Я стоял на улице, ведущей к кладбищу. Ворота были чуть приоткрыты. Я повернулся и пошел на рынок – купить цветов для Юки.
Там, где раньше мамы и бабушки браконьеров застенчиво продавали паюсную, липнущую к зубам икру, стояли прилавки с нарядами, пошитыми китайцами под провинциальную роскошь, кассетами и дисками. Букеты продавались вместе с петрушко-укропными пучками, плавающими в эмалированных мисках пупырчатыми огурцами и здоровенными, рдеющими сладким живым соком кубанскими помидорами, которыми я никак не мог перестать объедаться. Я шел по рядам, стреляя глазами на цветы – Юка любила нарциссы, но они уже отцвели, астры только начинались, а вот этих розовых я даже названия не знал. И вдруг я замер, застыл, как ошалелая муха в теплом меду времени, мне пришлось опереться на ближайший прилавок – так ударил меня запах лилий.
Я повернулся и увидел мужика лет шестидесяти, тот читал книжку в мятой желтой обложке и задумчиво тянул себя за мочку смуглого уха. Перед мужиком на прилавке были призывно разложены баклажаны, чеснок и помидоры горкой.
– У него не бери, у меня бери, – строго сказала загорелая старуха, на чей прилавок я опирался. – Мои лучше. А их сторону улицы по весне канализацией заливало, говно по огородам плавало. Оно тебе надо – помидоры из говна?
– Так испокон веку поля удобряли, – автоматически сказал я.
Я узнал этого мужика, его широко посаженные глаза с тяжелыми веками, костистые скулы, линию рта. Именно он смотрел на меня с экрана моей программы, это был он, точно он.
Приходя в себя, я положил на весы два огромных помидора – папа все говорил, что вот-вот такие вырастит.
– Какую улицу-то заливало? – медленно спросил я. – Мои родители на Фестивальной живут, у них вроде не было…
Через несколько минут я знал примерный адрес Васи Полстакана («очень рукастый, за сто грамм может и раковину починить, и порося зарезать»), цвет и особые приметы его дома («прямо у колонки, во дворе – орех, а сирень какая махровая! жаль, у меня не прижилась») и краткую биографию («так всю жизнь под каблуком у мамки и прожил, стальная была женщина, мужа не было никогда, сын по струнке ходил, а как умерла она – чуть кукушечкой не поехал, хотя ему уже за сорок было»).
Вася Полстакана жил всего в двух улицах от моих родителей, ниже по холму.
Всю прошлую неделю я, сам того не зная, загорал в гамаке всего в трех сотнях метров от Юкиного убийцы.
Всю следующую неделю я загорал в гамаке, твердо зная, что нахожусь в трех сотнях метров от Юкиного убийцы.
Если спуститься к старой жерделе, то можно было даже увидеть угол его крыши, ореховое дерево во дворе, в маленькое дупло которого я первой же ночью поставил камеру. Собак Вася не держал, а соседские лаяли почем зря, на них никто уже и внимания не обращал, только иногда усталый мужской голос выкрикивал в ночь: «Бежка, а ну заткнись, сука брехливая! Да што ж такое, пристрелю тебя завтра, что ли!» Обзора камеры хватало на калитку, двор и кухонное окно с холодильником и горой грязной посуды в раковине, из которой Вася, придя вечером домой, вытаскивал тарелку или стакан, протирал грязным полотенцем и шел ужинать.
– Ну чего ты все в экран пялишься! – говорила мама, поправляя на голове соломенную шляпку. – Дал бы глазам отдохнуть на каникулах! Дома компьютер целыми днями, тут – ноутбук. Книжку бы почитал!
Я не хотел читать книжку. Я оторваться не мог, наблюдая за жизнью этого совершенно непримечательного мелкого человечка, такого обычного, невеселого, сильно пьющего, неаккуратного в быту… Я подумал про Леночку Меньшикову, как она прижималась к грязному велосипеду сестры и разговаривала с ним, и сжал челюсти до хруста.
На седьмой день я решился. В этот день Вася обычно покупал бутылку водки, распивал ее по дороге с другими членами мистического ордена бродячих приморских алкашей – они часто даже знакомы не были, а узнавали друг друга по тайным жестам и особому блеску в глазах, – приходил домой и ложился спать. К себе никого не приводил.
Я сказал маме и папе, что голова у меня болит, что цитрамон и отоспаться. Папа расстроился: собирался сманить меня на рыбалку на лиман, где «жерех идет так, что на пустой крючок бросается, ну да ладно, привезу рыбки завтра на жареху». Мама сжала мои виски, посмотрела в глаза и поцеловала в лоб прохладными сухими губами, я замер в этой ласке, в этой безопасной, чудесной секунде, когда я еще только собирался согрешить.