Он заставил прихожан целовать ему ноги.
Он велел всем — детям, женщинам и старикам, включая Шухта, — раздеться донага и отплясывать веселую польку.
Он велел Шухту, который задыхался, тряся объемистым животом, выкрикивать богохульства.
— Убирайся к дьяволу! — просипел преподобный, хватаясь за кафедру.
— Кто не хочет положить жизнь за веру, — провозгласил человек с алым знаком, — тот возьми распятие да всади святому отцу туда, куда не заглядывает солнце!
Тотчас большинство прихожан кинулись исполнять эту веселую задумку. Немногие встали у них на пути. Нагие, взмокшие, обезумевшие от ужаса, люди били и рвали друг друга ногтями и зубами, точно зверье. Их мучитель засмеялся и грохнул мину об пол.
В замкнутом пространстве нефа взрыв прогремел с утроенной силой, вдребезги разнеся витражи и перемешав человеческую плоть с камнем и деревом. Многих опознать так и не удалось. Человек с алой печатью в клубах дыма вышел на улицу и отсалютовал рукой пораженным американцам, которые ждали его у церкви с оружием в руках.
В тот день они немедленно расступились, пропуская его, но с этого момента на человека с алым знаком была объявлена охота, сколь упорная, столь и безнадежная. Уходя от докучливых преследователей, он всегда отмечался кровью.
В Мюльхайме он жестоко изнасиловал уличную проститутку, отказавшуюся обслужить его задарма, и облил ей лицо кислотой. В Дюссельдорфе застрелил двух полицейских. В одном из старинных кварталов Мюнхена устроил пожар, унесший полдюжины жизней.
А потом он пересек восточную границу.
— Я был к вам несправедлив, — молвил Вернер. Он стоял у окна гостиной, судорожно вцепившись в рукоять секача. — Это снова та дрянь, что следует за мной по пятам. Знаете, кровавые дожди, таинственные существа… Видно, знак их мой притягивает. — Он развернулся и хватил секачом по столику. — Bloody hell! Я был совершенно уверен, что вы привели слежку.
— Не нужно мне ваших извинений, — сказал я, держась за разбитую челюсть. Во рту до сих пор стоял железный привкус. — Будьте вы прокляты.
— Я уже проклят, как видите, — спокойно отозвался он.
Огонь трещал в очаге, дождь барабанил в окно, размывая застывшие за ним безмолвные силуэты. К тому времени, как Вернер помог мне спуститься в гостиную и усадил в кресло, число их удвоилось.
— Во всяком случае, мне они не грозят, — проговорил он, но впервые в его голосе прозвучало сомнение. — А вот вам я бы не посоветовал сейчас выходить во двор. Как бы ни был я вам неприятен, придется потерпеть мое общество до утра.
— Неприятен? — сказал я. — Вы самая паскудная тварь из всех, что я видел, а я видел немало, и обещаю: вы за все заплатите. А теперь можете докончить начатое.
— На чем мы остановились? — проговорил он, будто не слышал. — На докторе Дитрих, точно. Хотя началось все задолго до нее…
— Вот что я помню лучше всего: я, трехлетний карапуз, стою, ковыряю пальцем в носу и гляжу, как мой папаша на веревке ногами сучит, а меж них на штанах пятно расползается, а мамаша воет и волосы на себе рвет. Он скотина был, мой папаша, но что еще хуже — он жил в штате Массачусетс, том самом богоспасенном штате Массачусетс, где в семнадцатом веке процветала охота на ведьм, а в Первую мировую начали охотиться на этнических немцев. Разве только ведьм, во всяком случае, худо-бедно судили. И что самое поучительное: с этими, которые вздернули отца на буковой ветке, хорошенько перед тем отметелив ногами и дубинками, он месяцем раньше сидел в обнимку у нас на крыльце, хлеща «Будвайзер» и горланя «The Star-Spangled Banner» [3].
Пальцы Вернера сжались, переламывая сигару.
— Что потом? Учеба, учеба, учеба. Матушка, мир ее праху, считала, что я обязан поставить мир на колени. Интересно, была бы она сейчас довольна? Никаких друзей (не больно-то и хотелось), никаких девчонок (а вот это уже скверно). Стипендия университета Мискатоник в Аркхеме. Вам, русским, конечно, ни о чем не говорят эти названия!
Тут он пустился в пространные рассуждения о зловещей славе Аркхема как оплота зла и чернокнижия, о запретных фолиантах в библиотеке Мискатоникского университета, куда он имел доступ — «De Vermis Mysteriis», «Книге Эйбона», уцелевшей в виде разрозненных отрывков, и печально известном «Некрономиконе», сочинении чокнутого араба по имени Альхазред. Я не слушал. Под сводами черепа клубился мрак, в котором растворялись мысли, чувства, воспоминания Соколова. В этом мраке таилось нечто черное, древнее. Оно знало гораздо больше, чем мог поведать Вернер, чем вообще может знать человек, и посмеивалось, ожидая возможности выйти на свет…