Пока она меня щупала да простукивала, задерживая руку в местах, какие к мозгам имеют слабое отношение, я спросил: не боится ли она спрашивать про запретные книги, раз я загремел сюда лишь за то, что у меня была возможность читать их. Она сказала мне то же, что и вы: «Времена изменились».
Я сразу смекнул, что она томится одиночеством — по блеску в глазах, по тому, как участилось ее дыхание, как она раскраснелась, касаясь меня. Благо я был арийцем, в отличие от своего стада хорошо питался и был недурно сложен.
Сильную женщину берут нахрапом, и я сказал:
— К черту, все останется между нами.
Сгреб в охапку и рот заткнул поцелуем.
Она замычала, цапнула рукой скальпель и, кабы я сдал назад, точно всадила бы его мне в глаз и позвала охрану.
Но я не сдал, и скальпель зазвенел по полу…
Той ночью я не видел снов, а наутро меня снова отвели к доктору Дитрих. Конвоир был на удивление обходителен, хоть и посмеивался гаденько: смекнул, скотина, что к чему.
У Евы под глазами темнели круги, волосы висели спутанными прядями. Увидев заваленный книгами стол, я понял, что она корпела над ними всю ночь.
— Черный Человек, — сказала она, — это воплощенное чувство вины, терзающее натуры с богатым воображением. Видел его отягченный долгами Моцарт; Чайковский, стыдившийся своих склонностей, на смертном одре утверждал, что к нему в окна заглядывает какой-то «черный офицер»; русский поэт Есенин, дебошир и пьяница, посвятил ему поэму.
Я возразил, что натура у меня ни разу не поэтическая и что по жизни я иду не оглядываясь. Она ответила, что все, соприкоснувшиеся с запретными книгами в Мискатонике, неизбежно привлекали внимание связанных с ними сил. В этих книгах Черный Человек описан как Ньярлатхотеп, тысячеликий посланец Иных Богов, воплощение Хаоса, который явится в мир, охваченный чувством неизбывной вины, чтобы стереть его в пыль. Алый символ — это печать его повелителя, Султана демонов Азатота, что дремлет в ядре Вселенной, убаюканный звуками демонических флейт. В «Некрономиконе» Альхазред уверял, что печать эта дарует своему носителю защиту от всякой угрозы, живой или неживой, но ни один земной правитель не осмелится прибегнуть к этой защите, ибо тайна ее сокрыта где-то в песках Аравийской пустыни, охраняемая сонмами адских созданий.
— Но зачем Черному Человеку показывать ее мне? — удивился я.
— Я думаю, он хочет, чтобы ты подарил ее немцам, — сказала Ева. — То, что мы делаем, — она обвела рукою ряды хирургических столов с разложенными на них жуткими инструментами, — угодно ему. Разве это не Хаос? Возможно, тебе суждено стать спасителем своего народа, Алан Вернер. НАМ суждено, — добавила она с уже знакомым мне бесстыдным блеском в глазах и привлекла меня к себе.
Оказывается, пока я тут куковал, дела стали совсем плохи. Только дураки да фанатики не понимали, что без чуда Тысячелетний Рейх кончится как-то уж слишком быстро. Чуда искали везде, не чураясь уже и запретных книг, потому как ни Святой Грааль, ни Ковчег Завета, ни Шамбала ничем не могли помочь.
Я решил, что лучше буду патриотом, чем идиотом, и помогу родине выгрести из дерьма, куда ее загнал бесноватый фюрер. В сравнении с ним безумный араб казался воплощением здравомыслия.
Из надсмотрщика меня повысили до помощника (и любовника) лагерного врача. На мне лежала обязанность вскрывать черепа, причем пациенты, увы, были не только живы, но и в сознании, и лишь деревяшка у них в зубах защищала наши уши от их страдальческих криков. Отложив пилу, я снимал крышку черепа, и Ева бралась за скальпель. Лезвие сверкало в ее руках, иссекая дрожащую губчатую оболочку чужих мечтаний, надежд, снов. Неважно, лежала перед нею женщина или ребенок, лицо Евы оставалось бесстрастным, а взгляд проникал в сокровенные глубины, подмечая каждое содроганье.
Когда жизнь окончательно покидала подопытных, наступало наше время. Иногда я брал Еву на свободном столе, среди остывающих тел наших жертв, которые равнодушно таращили глаза в потолок: занимайтесь, мол, чем хотите, нам на вас и смотреть тошно! Чаще она ублажала меня ртом или ласкала рукой в скользкой от крови и слизи перчатке, пока я не изливался на пол, и без того чем только не заляпанный… Вы простите мне мою откровенность?
Я был бы вполне счастлив, кабы не проклятая Азатотова печать. Ева талдычила о ней даже во время страсти, кроме как, когда я был у нее во рту.
Существа, описанные в запретных книгах, говорила она, нельзя подчинить: они неизменно будут преследовать свой интерес, и победа, одержанная с их помощью, обернется кошмаром. Но Азатотова печать — лишь оберег, который защитит любого, отмеченного им. Вообрази, говорила она, что будет, если самый никчемный солдат избавится от страха смерти! Вообрази хотя бы сотню таких солдат!