— Шестьдесят девятый? — удивился Герберт. — А батальон?
— Второй, — весело ответил матрос. И глянул иначе, с интересом. — А что? Только не говори, что ты тоже…
Герберт промолчал, стиснув зубы. Но парень не унимался.
— Нет, серьезно? Ты там тоже был? У генерала Кайлера? Полковника Мортона?
Герберта словно тряхануло от этого имени. Имени, которое он тщетно пытался забыть все последние годы. Долгие-долгие годы джина, рыболовных доггеров и пустоты.
Тщетно. Он все помнил. Помнил и то утро, когда он ушел из дома, от Амелии, ставшей мерзлой и чужой, ушел, неся на плечах гигантскую тяжесть, а в сумке — проклятые полковничьи зубы. Ушел, чтобы принять муки, но избавить от них крошку Элис.
Он ведь вправду хотел этого. Он решился. Но в Кошеме, на развилке дороги на Саутгемптон, он пошел влево — к близкому Портсмуту. В кармане звенели монеты — те самые, что остались от зубов, проданных в Лондоне. И было жалко, что они пропадут. Да и напиться тоже нужно было. Все-таки в последний раз в жизни — Герберт не строил иллюзий, что уйдет от Мортона живым.
Там, в знакомых портовых кабаках, он спустил все деньги. И там же, в пьяном забытье, сам не понял, как нанялся матросом на судно.
Потом был Бристоль. Был Ливерпуль. Был Дублин, Белфаст и Голуэй. В каждом порту, едва получив жалованье за рейс, он напивался до беспамятства. Он пытался забыть. Пытался не думать ни о чем. И в эти короткие блаженные часы, часы после пятой кружки джина, ему это удавалось. А все остальное оказывалось платой. К которой он был готов.
Здесь, в Ирландии, он чувствовал себя на краю света. Рыбацкая деревня Портмаги, неуютные скалистые острова Скеллиги — и огромная атлантическая пустота за ними. Здесь, хотя бы здесь, посреди свинцовых океанских валов, позволено ли ему будет забыть о Мортоне?
Нет.
Напарник, обрадованный однополчанину, болтал без умолку. Резал как ржавой пилой по живому.
— Ты помнишь Мортона? Ну, полковника Мортона? Его ведь тогда здорово потрепало на Ватерлоо. Контузило, разворотило всю челюсть. Он после этого и двинулся, слышал? Десять лет ищет какого-то дезертира. Людей, говорят, по всему королевству разослал. Награду объявил, куча денег! Не слышал? Как же его, этого дезертира-то… О, вспомнил! Освальд! Герберт Освальд, не слышал?
Герберт молчал. И матрос, не видя реакции, тоже понемногу утих.
— Ну ладно, — сказал он, — увидимся еще. Нам, однополчанам, надо вместе держаться, верно? Военное братство — оно ведь самое крепкое, верно? Я Джо, Джо Бартон. А тебя-то как звать, друг?
Распахнулся люк в трюм. Оттуда показалась недовольная рожа капитана.
— Освальд! — закричал он. — Освальд, черт тебя раздери! Марш в трюм, помогать! И ты, Бартон, тоже! Прохлаждаются тут, мокрые ублюдки!
Очередь в кассу была небольшой. Герберт надеялся, что в это время народ уже разойдется, но контора работала медленно, и не все еще успели получить жалованье.
Он вздохнул и встал в хвост очереди. Убогая гнилая деревушка. Убогая гнилая конторская хибара. Убогий матросский сброд, переминающийся с ноги на ногу в ожидании денег. В этот день его раздражало все. И он знал, что спасти может лишь джин и благословенная пустота в голове.
Когда он добрался до окошка, кассир, убогая конторская крыса, едва взглянул на него.
— Герберт Освальд, — назвался он.
— Герберт Освальд? — переспросил кассир изменившимся голосом. И кивнул куда-то в сторону.
Из-за стойки вышли двое. Оба были в гражданском, но он узнал их. Адъютант почти не изменился, а второй пообтрепался, стал уже не таким лощеным.
Герберт затравленно оглянулся, ища, куда сигануть. Но на сей раз эти двое оказались проворнее. Плечо схватили как клещами. В бок неприятно уперлось что-то острое.
— Не дергайся, — шепнул лощеный.
Льдисто-синие глаза полковника Мортона, казалось, не выражали ничего. Но лицо было отнюдь не бесстрастным. Полковник смотрел на Герберта со смесью легкого любопытства и брезгливого презрения. Так лондонский денди мог бы рассматривать раздавленного таракана, разбрызгавшего по стене все свои внутренности. А может быть, это выражение лицу Мортона придавали старые шрамы, избороздившие скулы, подбородок и губы.
Герберт не мог пошевелиться. Он полусидел-полулежал в жестком кресле с плотно примотанными к нему руками и ногами. Голова тоже была зафиксирована, так что повернуть ее он не мог. Оставалось лишь смотреть прямо, на человека, долгие годы бывшего для него ночным кошмаром. Наверное, он мог бы закрыть глаза, но веки словно окоченели — было страшно даже моргнуть.