За поворотом долины, вокруг гигантских красноватых камней со сбитыми краями и черными следами огня, плясали тени, освещенные ярким светом полнолуния: по их хриплым голосам, косматым лапам и резким, разорванным песням я узнал в них сеиров, косматых демонов пустыни. Я знал, что они упоминаются уже у Исайи, и иногда видел издалека их неистовые ритуальные пляски — но так близко я столкнулся с ними впервые. Боясь их испугать или навлечь на себя их терпкий и неуступчивый гнев, я сел на низкий камень у входа в долину.
Черная фигура проскользнула за моей спиной, и косматая морда сеира с длинной шерстью на носу, раскосыми глазами и раздвоенными клыками заглянула в мои глаза. Поначалу столь близкое соседство сеира показалось мне подозрительным, но увидев, что у него нет тени, я успокоился: мой же вид, в свою очередь, явно успокоил сеира; по всей видимости, соседство с Рамаллой, населенной джинами, ифритами и маридами, заставляло сеиров быть осторожными и подозрительными. Он кивнул, рассмеялся своим хриплым рычащим смехом и, спустившись в долину, присоединился к танцу.
Я смотрел на их танец, на взлетающие серые копыта, на длинную серебристую шерсть, мерцающую в лунном свете, на вычерченный серебром их тел круг пляски, на прогнутые темные спины и вытянутые кривые когтистые лапы: они кружились, вплетаясь в темноту и разбрасывая судорожные тени. Они смыкали и размыкали свой бесформенный круг, волнистое объятие их танца: в такт движению своих тел они чмокали губами, рыча, мурлыкая и повизгивая; когда исчезла луна и темнота почти растворила в себе их фигуры, они запели тяжелыми хриплыми голосами. Опять появилась луна, осветив черные пятна облаков; дальние огни Адама сжались и потускнели в ее нервном настойчивом свете; фигуры пляшущих сеиров снова выплеснулись из темноты.
Их стало больше, и, приближаясь к центру круга, они встряхивали своими головами, склоняясь к низкому камню, похожему на голову лошади: бугристой и непрозрачной массе, казавшейся тяжелым сгустком темноты, связывавшим своим присутствием их тела в единую замкнутую цепь, подчинявшую своей неподвижности их упругие, раскачивающиеся движения. В такт ритуальным песням они выбрасывали вперед свои толстые мохнатые лапы, иногда сопровождая судорогу своих движений печальным и пронзительным воем: пятна лунного света беспорядочно ползали по их шерсти.
Луна опускалась все ниже, и пляска сеиров замедлялась; их голоса, опускающиеся до болезненного хрипа и поднимающиеся до неуверенной молитвенной дрожи то ли радости, то ли отчаяния, становились все тише, растворяясь в холодном предутреннем покое пустыни — их вечного равнодушного дома — за тысячелетия знакомого до последнего камня, обжитого, одомашненного, исхоженного и, тем не менее, так и оставшегося чужим — в безжалостной, беспощадной белизне гор и черных пазухах пещер сохраняющего равнодушную надчеловеческую тайну, отчужденность, раскаленную чистоту своего присутствия — воспоминание о днях творения и предстояние дням гибели: хранящего очистительную белизну своих камней.
Но по мере приближения утра спокойствие пустыни перекидывалось на сеиров, скрашивая неистовство их движений, умеряя порывистость их танца. Утро, еще незаметное, но ощутимое как мысль, как чувство неизбежности, как сила привычки, опутывало ночную пустыню своим успокоением, своей отчужденностью, своей тишиной — и в ней медленно растворялись затихающие голоса сеиров; но темнота все еще оставалась нерушимой, плотной, непроницаемой для глаз.
Огромная мохнатая тень выскользнула из-за моего плеча, обдала меня холодом своего присутствия: я вздрогнул и испуганно откинулся на спинку своего каменного кресла: сеир подошел еще на шаг и, приоткрыв пасть, взглянул на меня.
— Зачем ты пришел? — спросил он. Я промолчал. Он медленно сел напротив меня; я посмотрел ему в глаза.
— Зачем ты пришел? — переспросил он, и я неожиданно почувствовал его дыхание.
— Я смотрел на ваш танец, — ответил я, — но скоро утро.
— Ты хотел увидеть пустыню?
— Нет, — ответил я.
— Значит ты хотел увидеть себя, — сказал сеир.
— Снова нет, — ответил я, — почему ты спрашиваешь? Мне просто было плохо.
Сеир поднял камень, и на его светящейся зеркальной поверхности я увидел отражение своих глаз: огромных, раскрытых, с мутными белками, испещренными красной клинописью прожилок, воспаленных, со зрачками, неправдоподобно расширившимися от удивления, или может быть боли. И боль, раз увиденная, затопила все: темное присутствие гор, пляску сеиров, желтый пьяный зрачок луны, моего собеседника, яркое зеркало камня; растекаясь она заполняла собою пустыню: ложбины, пещеры, складки гор, поглощала цвета и фигуры, выравнивала и иссушала мир по своему подобию, наполняя собою душу, сжимая тело, принося с собой остановившееся дыхание, головокружение, тошноту: смутное и восхитительное подобие смерти.