Снег налип на красные варежки, прошел насквозь, и пальцы горели от холода, будто он прищемил их дверью. Он все скатывал бабу. Перед самым обедом доктор Маккей спустился по лестнице, сел в свою синюю машину и осторожно отъехал.
После обеда Хаггит и няня О'Киф больше часа играли с ним на кухне в пьяницу и подбрасывали в печку дрова и уголь большими кусками. Он у них четыре раза выиграл.
- Прими от кашля капли вишневые, - сказала Хаггит, тасуя карты, и от карт на него пахнуло сладким, острым. Снова пошел снег. Он подумал: тут хорошо, лучше не надо. И, может, автобус Уэзеби еще где-то застрянет.
В полпятого тетя Спенсер и О'Киф понесли наверх чай, а без двадцати пять О'Киф вернулась на кухню.
- Рис умерла.
Он забыл, что надо притворяться больным, а теперь-то чего уж. Он сидел на табуретке и пил горячее молоко.
- Я тебе под кроватью горшочек поставила, - сказала тетя Спенсер.
От отвел от нее глаза, стараясь не представлять себе навсегда застывшую на высокой постели, мертвую мисс Рис. О том, что в номер седьмой теперь поселят кого-то другого и слова "по коридору перед Рис" утратят свой смысл, он и подумать не мог.
- Я сестре ее позвонила. Да им-то что. Рады небось денежки свои приберечь. Богатые, а жадные... вот ведь бедняжка.
Но никто не удивлялся, никто не беспокоился.
В десять минут восьмого распахнулась кухонная дверь. Уэзеби отряхивала снег с зеленого пальто.
- Рис умерла, - сразу сказала О'Киф.
Он опустил глаза на свое молоко. Уэзеби пошла искать тетю Спенсер. Из-за погоды она только походила по магазинам в городе, а до замужней сестры не добралась.
Огонь полохнул, плюнул в него угольной щепой, как шрапнелью. Пламя было сине-зеленое.
- Пневмония, - сказала тетя Спенсер в дверях кухни. - А Маккей чего-то про экспертизу плетет.
Он спиной почувствовал, как Уэзеби двинулась к нему через кухню.
- Хоть этого наверх отвести, - сказала она. - Одной заботой меньше.
Он смотрел ей на ноги, они были искореженные, под черными больничными башмаками выпирали мозоли. Сзади тетя Спенсер стряхивала градусник. Она сказала:
- Там у него горшочек под кроватью стоит.
Он пошел за няней Уэзеби из кухни, потом по линолеуму первого марша.
Осси
Увидев, кто жмет руку капеллану на пороге англиканской церкви в Венеции, я вдруг понял, что ведь это он же, Осси Лоутон, торговал накануне на мосту Риальто заводными игрушками из чемодана.
Но Осси, в общем-то, уже ничем не мог меня поразить. В последний раз я встретил его за двенадцать лет до этого при столь же нелепых, но для него вполне естественных обстоятельствах, и тоже в Италии.
Я тогда охотился за одной картиной и собрался в Кёльн на аукцион. Из-за забастовки персонала в аэропорту мне в последнюю минуту пришлось взять билет на миланский ночной экспресс, и там-то, в зале ожидания первого класса, я наткнулся на Осси.
Этот зал мне всегда напоминает захиревший лондонский клуб. Тут мрачно, по стенам громоздятся полированные темные секретеры, а высокие стулья, обитые темно-красной кожей, закрепленной гвоздями, похожи на собранные во множестве папские троны. И вот Осси сидел, как папа, покоя руки на подлокотниках, откинув голову и закрыв глаза. Я подумал, не болен ли он раньше он часто болел, - у него была какая-то кисло-белая кожа и под глазами красные пятна. Мы точные ровесники, но даже в школьную пору, когда мы с ним дружили, Осси всегда выглядел намного старше меня. Усталость и искушенность появились на его вытянутом лице, возможно, с самого рожденья.
В ту ночь я обрадовался при виде его, потому, наверное, что мы не встречались с конца войны, а стало быть, воспоминанья, в которые он мог бы удариться, успели повыветриться. Я внимательно оглядел надменную мину, а потом тронул его за руку. Легкие до странности, веснушчатые веки вспорхнули как жалюзи. Больше в лице ничего не дрогнуло.
- Осси...
Это мне уже действовало на нервы: сидит, вонзив в меня свинцовые глаза, и не только не удивляется, но просто не узнает. Волосы, еще густые, хотя и с проседью, были у него длиннее, чем носили тогда мужчины - даже мужчины вроде Осси; они кустились за ушами и свисали на лоб.
- Я же Теренс Хэллидэй.
Еще несколько секунд он не шевелился, а затем сокрушительный вздох будто зародился где-то у него в недрах, поднялся волной, набрал силу, наполнил все тело, поверг в дрожь и, наконец, вырвался изо рта:
- Знаю, мой милый, конечно, знаю!
Он всегда подвывал подчеркнуто, но сейчас - с особенной растяжкой, и, говоря, он знакомо, нетерпеливо дернул рукой.
- Вот так встреча! Что тебя занесло в Милан, Осси?
Но сам я почувствовал фальшь в своем голосе - неуемный энтузиазм и сердечность, а ни того, ни другого Осси не выносил.
- Я поезда жду. Я уже пять часов тут.
- Пять часов? Ты опоздал?
- Нет. Ты же прекрасно знаешь, я всегда панически боюсь опоздать на поезд.
Что правда, то правда.
- Единственная гарантия - очень загодя приехать на вокзал.
- Да, но пять-то часов, Осси!
Он нетерпеливо мотнул головой.
- Тут сложное стечение обстоятельств. Было два поезда, к одному я мог поспеть за полчаса, а к другому за пять. Я выбрал второй.
- Господи, и что же ты тут делаешь?
- Сижу. Очень удобно.
- Может, выпьем? У меня еще время есть, и тебе веселей будет.
- Ты же знаешь, я не пью.
Вот уж чего не знал, того не знал. В субботу и воскресенье, которые мы провели с ним в Кембридже в 1945 году, он пил не переставая. Но я постеснялся ему про это напомнить. Не нашелся я и тогда, когда Осси заявил:
- Я направляюсь в монастырь.
Я предложил хотя бы выпить по чашке кофе.
- Мы сто лет не виделись, есть о чем поговорить.
Но когда мы устроились за столиком, выяснилось, что говорить нам не о чем. Осси сидел, томно уставясь в свою чашку, нога на ногу, рука на спинке соседнего пустого стула - и молчал.
- Ей-богу, - отчаявшись, начал я, - на Миланском вокзале хоть навек поселяйся; тут тебе все, что надо, - обеды, закуски и спиртное - пожалуйста, и все удобства, книги, газеты, разнообразнейшая публика. Спи себе на диванчике, места много, можно и погулять. И химчистка есть, и парикмахерская.