Выбрать главу

- Они очень вежливые, но все же какая ме-ерзость! Я к таким вещам не привы-ык.

- В чем тебя обвиняют?

Осси отмахнулся рукой от моего вопроса.

- Не пойму. Чушь какая-то.

Он явно не был пьян. Я спросил его, где он живет.

- Теренс, ты бы разобрался в этом деле, а я бы домой пошел, рухнул в постель. Я просто изнемога-аю.- Он взглянул на свою чашку. - Милый, это гадость ужасная. Ты же знаешь, я не выношу индийский чай.

Я пошел к инспектору. Осси обвиняли в том, что он приставал к прохожим и пререкался с полицией. Я взял его на поруки - с тем, что завтра он явится в суд, - и повел домой.

Комната в Венеции наводила тоску. Эта оказалась еще хуже - тесная дыра в захудалом обваливающемся квартале. Ванная и уборная - на десять человек, газовая плитка - на четверых. Окно и пол грязные, на столе и постели одежда, объедки, немытые чашки, газеты. Тот же коричневый чемодан опять был на столе, открытый, и в нем заводные игрушки, уже другие - ярко-желтые уточки на железных лапках.

На подоконнике стояла недопитая бутылка виски.

- Чистого стакана не видно, может, выпьешь прямо из бутылки?

- А я всегда так пью.

Он рассеянно взял одну уточку и завел, и она косолапо задергалась по столу.

- Тут такая тоска, ты себе не представляешь, мой милый, в Венеции куда лучше было. Английские полицейские просто хамы. Я стоял на Оксфорд-стрит. Сейчас, перед рождеством, я бы мигом все распродал, так нет же, выгнали. Изво-о-дят человека.

- Деньги-то у тебя есть?

- Ах, милый, не ломай ты себе над этим голову, я ищу рабо-оту. Я вчера узнавал. Только б сперва уладить эту глупость. Может, вон то получится.

Он ткнул на газету, я взял ее в руки. Большому магазину требовался дед-мороз.

- Ох, я бы развлекся, правда? Прелестная красная шуба...

Я смотрел, как, тряхнув головой, он снова прикладывается к бутылке. Он знал не хуже меня, что никакой магазин не станет его нанимать в таком виде.

- А что с квартирой на Эрлз-Корт?

- Ах, милый ты мой, я давным-давно оттуда съехал, я ведь там жил с одним приятелем, ну и, знаешь, молодежь пошла ненадежная. Не замечал? Мы, в общем, разругались. Да мне там и не нравилось. Полно не наших.

Я нахмурился.

- Милый, я же не про черных, их и тут полно. Они мне не мешают. Нет, я про австралийцев. Грубые - ты себе не представляешь.

Наверное, я бы мог в ту ночь больше для него сделать. Теперь я себя ругаю, каждый день я думаю о нем и себя ругаю. Надо было вытащить его из загаженной комнаты, не отпускать, привести в божеский вид. Конечно, он уже тогда заболел, и, конечно, нормальная еда, приличная одежда и вниманье, простое человеческое вниманье спасли бы его хотя бы от унижений. А я не мог. Сидя по уши в дерьме, Осси напыщенно тешился самообманом, и я не мог этого вынести. Я оставил ему все деньги, какие у меня были с собой, и обещал завтра подкинуть еще. Легко отделываться деньгами! Назавтра я пошел с ним в суд, уплатил за него штраф и чуть не заплакал, глядя на его лицо, когда судья высказывал ему все, что он про него думает, в мрачной, голой комнате при свете дня. Осси - это же Осси, и мне его было жалко.

Больше, в общем-то, и рассказывать нечего. По всяким личным причинам и из-за того, что в галерее была куча работы, я совсем замотался и почти месяц не видел Осси. Я уговаривал себя, что теперь ему есть на что пообедать и утешиться виски. Вот будет время - вытащу его из ужасной комнаты, подыщу ему что-нибудь почище и поприятней. Но, конечно, не того хотелось Осси, теперь-то я знаю - да и тогда знал, - ему хотелось дружбы, общенья, хотелось развлечься.

Когда я, наконец, выбрался в Ноттинг-Хилл, оказалось, что он уже несколько дней как болен и лежит совершенно заброшенный. Мне стало ужасно стыдно. Уже в больнице с ним случился удар, и только он немного оправился сразу второй, после которого он лишился речи и его разбил паралич - одни руки еще шевелились и веки. Как-то вечером я у него сидел. Лило, и все небо обложили топкие облака. В тесной палате были умирающие старики. По-моему, Осси их не замечал. Он лежал неподвижно, одна сторона красивого лица исказилась, вытянулась, и оттого как никогда казалось, что на лице у него маска.

Потом он начал как-то урчать и показывать рукой на тумбочку у изголовья, где стояло зеркало. Я дал его ему, хоть и считал, что лучше бы ему на себя не смотреть. Но он только удивился. Долго смотрел, а потом строго склонил голову, будто приветствуя незнакомца. А когда поднял глаза на меня, я понял, что он и меня не узнает. Он точно так же склонил голову.

Через два дня он умер. Устроив похоронные дела, я поехал к нему.

При дневном свете комната оказалась еще хуже, чем мне запомнилось, еще более грязной, облезлой. Среди прочих вещей я нашел чемодан со старомодными, пышными женскими тряпками - возможно, из сундука саффолкской тетки: вечерние платья, шифоновые шарфы, шелковые чулки. И еще два парика кроме того, белокурого. В другом чемодане лежала собственная его одежда - бархатный пиджак, белый шелковый галстук и еще кое-что: вечерние рубашки, дневные, индийский кушак, кашемировый халат и домашние туфли ручной работы. Это уж он то ли купил на распродаже, то ли получил в подарок от кого-то из недавних неверных друзей. От старья попахивало затхлостью и потом.

В трех картонных ящиках были свалены заводные игрушки - обезьяны, уточки, пляшущие медведи, серые мыши, цирковые фокусники, моржи, жонглирующие мячами на носу. Когда я до них дотрагивался, кое-какие, с остатками завода, начинали скрипеть, греметь, и вертелись, вертелись колеса, прыгали лапы.

Через несколько месяцев выяснилось, что у Осси нет родственников, и его вещи достались мне. Тряпье я почти все повыбросил, оно уже никому не могло пригодиться, а игрушки передал в детскую больницу. Но одну обезьянку-велосипедиста я оставил себе. Так она и стоит у меня на письменном столе. Я завожу ее, и она крутит, крутит колеса, как тогда - в Венеции на мосту Риальто. У нее нелепая хохочущая морда и ярко-розовые лапы. Она ужасна. Она - живое напоминанье об Осси.

Самервил

При одном виде конверта он ужаснулся. Он теперь не получал писем только хозяйственные счета да квитанции или вдруг рекламный проспект. Так он и задумал - укрыться и чтоб никто не мешал, чтоб его забыли. Чтоб никаких писем. Он ужаснулся при виде конверта.