Дома я все узнавал последним: «еще маленький», «пока не понимает», «слишком чувствительный» (или, может, я считался дурачком?).
А кое-что в семье случалось. Вернее, вне семьи.
В Бельвю жизнь наша была подчинена папиному расписанию. Я столько раз слышал, как мама спокойно, подчеркнуто мягко спрашивала его по телефону, когда он собирается вернуться. Голос ее казался легким ветерком, скользящим по мебели, по светлым и ужасно пустым комнатам; он летел ко мне и прятался за дверью. Мама слушала, а отец на том конце провода объяснял что-то сложное; мама рылась в сумочке в поисках сигареты, чтобы сохранить спокойствие, наверное. Мы — мама, Саммер и я — постоянно ждали папу, и пока он не возвращался — малышом я считал, что это случается только когда собираются гости, — мама то волновалась, то витала где-то в облаках, то выходила из себя, как будто уставала от одного нашего присутствия, как будто ее связывал с отцом — где бы тот ни находился днем и особенно по вечерам, когда его жизнь текла параллельно нашей, — провод под высоким напряжением.
А иногда, по ночам, он возникал у меня в спальне, словно герой из фильма. Садился на краешек кровати, массировал мне шею или проводил большой ладонью по моим волосам, — и тогда мне становилось хорошо и спокойно. Я утихомиривался, хотя он никогда надолго не задерживался и называл меня «малой» — верно, из-за того, что я был тощим, неуклюжим и из-за всего постоянно переживал. А отец был сильным и умным, уверенным в себе и очень спортивным. Он входил в гостиную — и становился центром притяжения. Женщины краснели, а мужчины искали его одобрения — не знаю почему. Наверное, мощь отца и его прекрасно поставленный голос убеждали всех в том, что он всегда поступает правильно. По крайней мере, мне казалось, что иначе и быть не может. Я всегда мучительно хотел ему понравиться, хотел, чтобы он меня похвалил.
Кабинет отца, куда мы с сестрой почти никогда не заходим, украшают его фотопортрет в адвокатской тоге и вырезка из женевской газеты «Трибуна» с заголовком «Маэстро на защите». На полках полно книг, черных толстых папок с загадочными надписями и страшных предметов типа африканских статуэток и марокканского ножа. Иногда мама с папой закрываются в этом кабинете, а я прокрадываюсь к двери и прикладываю к ней ухо. Саммер замечает меня и замирает вдалеке, возле своей комнаты, как вкопанная, глаза ее полны тревоги. Она очень осторожна, и мысль о том, что все откроется, приводит ее в ужас. А я слушаю их голоса: папа говорит тихо и быстро, мама почти ничего не отвечает — иногда я спрашиваю себя, чем она там занимается и там ли она вообще. В кабинете родители говорят о том, чего нам знать не следует; порой я слышу свое имя, и у меня непроизвольно начинает дергаться левое плечо — это происходит все чаще, — а иногда я быстро-быстро шевелю бровями.
Мне казалось, что я опять стою под дверью, за которой прятали печали и тайны моей семьи, а может, и всего человечества: разочарование матерей с красной помадой на губах, лукавство отцов, ведущих двойную жизнь, секреты юных девиц, наглухо запертые за их ярко-накрашенными глазами или в дневниках, которые они прижимают к сердцу. Только теперь мы подслушиваем вместе с доктором Траубом — так и представляю, как он в ванной торопливо наносит на волосы аптечное средство от облысения, — и до нас доносятся шепот и далекий жалобный смех.
Однажды я заметил, что доктор Трауб выходит из супермаркета на той же улице, где находился его кабинет. Он нес пакет, смотрел прямо перед собой. Издалека доктор выглядел как один из тех мужчин среднего возраста, за застенчивостью которых скрывается отсутствие сексуальной жизни: розовое лицо, коротковатые руки, бесформенная куртка, светлые подернутые брюки. Его вид напомнил мне одного типа, что однажды вечером притормозил в Старом городе у тротуара, по которому шли и курили Саммер с Джил. Я увидел издалека, как опустилось стекло, Джил наклонилась к машине, ее темные волосы опустились на лицо. Потом машина сорвалась с места, а девчонки захихикали, прикрывая рты ладонями.
«Он принял нас за проституток! Представляешь?» — сказала мне сестра, и я помню, как дрожал от возбуждения ее голос, как взвизгивала Джил, как у них блестели глаза.
И потому теперь, провожая глазами доктора Трауба, я засмеялся коротким жестким смешком. На что же мы с ним надеялись, просиживая часы и дни в его потрепанном кабинете на кожаных креслах, поскрипывающих под нашим весом, — я ничего уже не соображал из-за лекарств и травки, а он все больше лысел? Разве по силам нам было разгадать женщин? Мы пытались расшифровать сигналы, долетавшие с далекого берега, с дикого пляжа, до которого нам никогда не добраться, и терпели неудачу.