Я спрятал карточку в тетрадь по литературе, а потом, с ощущением беды, — прошли месяцы или годы — пролистал ее. Так и оказалось — снимок исчез, испарился, как и все остальное.
Я встаю с кровати, иду сквозь темноту комнаты, чуть ли не натыкаясь на коробки, которые так и не удосужился разобрать, — я уже и не помню, что в них. Ногам сухо, но в раковине от сырости испортилась эмаль. Я изо всех сил закручиваю кран и смеюсь — знаете, коротким смешком, похожим на лай. Теперь я смеюсь только так.
Сажусь на пол, закуриваю сигарету — я вот уже несколько недель курю только итальянские «Муратти» — и вижу Саммер: она сидит на подоконнике, поставила пепельницу в форме ракушки на ляжку, банный халат обтягивает ей бедра, взгляд скользит по коробкам, разбросанным по студии. Где она, эта пепельница? Может, по-прежнему припрятана под ее трусиками из хлопчатобумажной ткани или в косметичке, в той, что из желтой клеенки? Запах давно остывшего табака перемешивается с ароматами лаванды или пудры, пепельница слабо светится в темноте — где-то там, в нетронутой комнате пропавшей девушки. Я думаю о вещах, которые замерли в ожидании хозяев на предписанным им местах, — они как геологические слои нашей жизни, как окаменелости, которым есть что рассказать. Но что именно?
Я помню, что дома всегда собиралось много народа. В ход шли любые предлоги — дни рождения, выигранное папой дело, праздник Эскалады,[7] приход весны — в общем, все, что давало повод откупорить шампанское и организовать скромный пикник или настоящее торжество. Помню, мама делала укладку, как у голливудских актрис, и тогда мы точно знали, что придут гости; мама разговаривала по телефону с плойкой в руках, машинально накручивая пряди.
Родители умели и любили принимать гостей, и от народа не было отбою. Мама делала огромное количество маленьких бутербродов, выстраивала пирамидки треугольных сэндвичей, смешивала коктейли ядовитых цветов. За ужином женщины пищали от восторга, а она скромно улыбалась, и в этом крылась своеобразная ирония — для нас с Саммер она не готовила никогда, этим всегда занималась приходящая няня. Только по воскресеньям она сооружала «легкий ужин» — бутерброды из белого хлеба с вареньем, которые мы с сестрой обожали. Мама рассказывала, что через полтора месяца после свадьбы они с отцом пригласили на ужин шесть человек. Она принялась готовить, но в какой-то момент ей захотелось убежать из кухни, потому что натертая специями курица походила на мертвого ребенка. Мама добавляла: «Я прямо представляла себя дома, у родителей в Париже — сижу и повторяю: „Не могу больше, не могу“». Мы смеялись, но сейчас мне кажется, что ничего забавного в ее рассказе не было.
Гости собирались одни и те же — папины приятели. Они походили друг на друга, как горошины из стручка, взросшего на вольном воздухе в горах. На нашем холодильнике висела общая фотография университетской поры отца: Бернар Барбей, Патрик Фавр, Сирил де Ватервиль и Дарио Агостини — на корточках у футбольного мяча. Все широко улыбаются. Я представлял себе девчонок, которые просили у них номер телефона и записывали его на ладошках.
Казалось, они знакомы уже тысячу лет, хотя это было не совсем правдой. По крайней мере, так я понял, выслушивая байки времен студенческой жизни. Их свел вместе «Цофинген» — группа, члены которой занимались разными секретными вещами и исполняли тайные ритуалы; девушек в нее не принимали, и это их привлекало и будоражило. Иногда бывшие студенты называли друг друга по «кликухам», как они говорили (к отцу обращались «Цофинген», к Бернару Барбею — «Донжуан», а к Сирилу де Ватервилю — «Бур-де-Фур»). В юности они носили кепки и галстуки в красно-желтую полоску, собирались иногда в назначенном месте и чем-то там занимались. Интересно чем? Поднимались сквозь тернии к звездам? Пили пиво (или кровь)? Я как-то нашел в ящике папиного письменного стола фотографию, спрятанную между страниц университетского справочника, — она была не из тех, что вешают на холодильник: на ней вокруг стола, заставленного свечами и бутылками, — в центре находилось нечто, похожее на человеческий череп, — сидели мой отец, Бернар Барбей и Сирил де Ватервиль. Все в кепках-бескозырках, глаза сверкают, лица — светятся.
Чего-то более конкретного узнать мне не удалось, но иногда из болтовни я выхватывал загадочные слова, заставляющие думать о тайных обществах. Как-то вечером Бернар Барбей зашел в гостиную и крикнул: «Silentiumex! Colloquium!». Все засмеялись, и мне показалось, что я заглянул одним глазком в край настоящих мужчин-братьев, туда, где посвященным открывают тайны существования и скрепляют их узами вечной дружбы. Бернар Барбей подошел к отцу, который ответил ему звонко: «Patriae, Amiticiae, Litteris!»[8] Барбей был огромным брюнетом с ярко-голубыми глазами, и я прекрасно понимал, почему его прозвали Донжуаном. Я взглянул на папу — челка лезла ему в глаза, — он неожиданно стал вновь юным и горячим. Я гордился тем, что он озорной, харизматичный, с потаенным светом порока в глазах — и это только прибавляет ему обаяния. В то время отец был моим кумиром.
7
Эскалада — историческое событие 11–12 декабря 1602 года, когда войска герцога-католика Эммануила Савойского пытались взять штурмом крепостные стены вольного кальвинистского города Женевы, но жители города смогли отбить нападение.
8
Patriae, Amiticiae, Litteris — девиз группы «Цофинген», одного из старейших объединений студентов, переводится как: «Во имя родины, любви и науки».