Гром пошел по пеклу…
– Вот черт налетел! И откуда такого достали?!
А я:
– Чичикова мне сюда!!
– Н… н… невозможно сыскать. Они скрымшись…
– Ах, скрымшись? Чудесно! Так вы сядете на его место.
– Помил…
– Молчать!!
– Сию минуточку… Сию… Повремените секундочку. Ищут-с.
И через два мгновения нашли!
И напрасно Чичиков валялся у меня в ногах и рвал на себе волосы и френч и уверял, что у него нетрудоспособная мать.
– Мать?! – гремел я, – мать?.. Где миллиарды? Где народные деньги?! Вор!!! Взрезать его мерзавца! У него бриллианты в животе!
Вскрыли его. Тут они.
– Все?
– Все-с.
– Камень на шею и в прорубь!
И стало тихо и чисто.
И я по телефону:
– Чисто.
А мне в ответ:
– Спасибо. Просите, чего хотите.
Так я и взметнулся около телефона. И чуть было не выложил в трубку все смутные предположения, которые давно уже терзали меня: «Брюки… фунт сахару… лампу в 25 свечей…»
Но вдруг вспомнил, что порядочный литератор должен быть бескорыстен, увял и пробормотал в трубку:
– Ничего, кроме сочинений Гоголя в переплете, каковые сочинения мной недавно проданы на толчке.
И… бац! У меня на столе золотообрезный Гоголь!
Обрадовался я Николаю Васильевичу, который не раз утешал меня в хмурые бессонные ночи, до того, что рявкнул:
– Ура!
И…
Эпилог
…конечно, проснулся. И ничего: ни Чичикова, ни Ноздрева и, главное, ни Гоголя…
– Э-хе-хе, – подумал я себе и стал одеваться, и вновь пошла передо мной по-будничному щеголять жизнь.
Чаша жизни
Веселый московский рассказ с печальным концом
Истинно, как перед Богом, скажу вам, гражданин, пропадаю через проклятого Пал Васильича… Соблазнил меня чашей жизни, а сам предал, подлец!..
Так дело было. Сижу я, знаете ли, тихо-мирно дома и калькуляцией занимаюсь. Ну, конечно, это только так говорится, калькуляцией, а на самом деле жалованья – 210. Пятьдесят в кармане. Ну и считаешь: 10 дней до первого. Это сколько же? Выходит – пятерка в день. Правильно. Можно дотянуть? Можно, ежели с калькуляцией. Превосходно. И вот открывается дверь и входит Пал Васильич. Я вам доложу: доха на нем – не доха, шапка – не шапка! Вот сволочь, думаю! Лицо красное, и слышу я – портвейном от него пахнет. И ползет за ним какой-то, тоже одет хорошо.
Пал Васильич сейчас же знакомит:
– Познакомьтесь, – говорит, – наш, тоже трестовый.
И как шваркнет шапку эту об стол и кричит:
– Переутомился я, друзья! Заела меня работа! Хочу я отдохнуть, провести вечер в вашем кругу! Молю я, друзья, давайте будем пить чашу жизни! Едем! Едем!
Ну, деньги у меня какие? Я ж докладываю: пятьдесят. А человек я деликатный, на дурничку не привык. А на пятьдесят-то что сделаешь? Да и последние!
Я и отвечаю:
– Денег у меня…
Он как глянет на меня.
– Свинья ты, – кричит, – обижаешь друга?!
Ну, думаю, раз так… И пошли мы.
И только вышли, начались у нас чудеса! Дворник тротуар скребет. А Пал Васильич подлетел к нему, хвать у него скребок из рук и начал сам скрести.
При этом кричит:
– Я интеллигентный пролетарий! Не гнушаюсь работой!
И прохожему товарищу по калоше – чик! И разрезал ее. Дворник к Пал Васильичу и скребок у него из рук выхватил. А Пал Васильич как заорет:
– Товарищи! Караул! Меня, ответственного работника, избивают!
Конечно, скандал. Публика собралась. Вижу я – дело плохо. Подхватили мы с трестовым его под руки – и в первую дверь. Ан на двери написано: «…и подача вин». Товарищ за нами, калоша в руках.
– Позвольте деньги за калошу.
И что ж вы думаете? Расстегнул Пал Васильич бумажник, и как заглянул я в него – ужаснулся! Одни сотенные. Пачка пальца в четыре толщиной. Боже ты мой, думаю. А Пал Васильич отслюнил две бумажки и презрительно товарищу:
– П-палучите, т-товарищ.
И при этом в нос засмеялся, как актер:
– А-ха-ха.
Тот, конечно, смылся. Калошам-то красная цена сегодня была полтинник. Ну, завтра, думаю, за шестьдесят купит.
Прекрасно. Уселись мы и пошли. Портвейн московский, знаете? Человек от него не пьянеет, а так, лишается всякого понятия. Помню, раков мы ели и неожиданно оказались на Страстной площади. И на Страстной площади Пал Васильич какую-то даму обнял и троекратно поцеловал: в правую щеку, в левую и опять в правую. Помню, хохотали мы, а дама так и осталась в оцепенении. Пушкин стоит, на даму смотрит, а дама на Пушкина.