— Ничей я, ничей! Свой я, свой я только! Убирайся, чтоб греха не было! Не привязать меня тебе! Я жить хочу!
— Я люблю тебя, — как бы напомнила ему в образовавшейся тишине Любка. — Ребеночек у нас с тобой, Сереженька, будет…
— Не напоминай ему, дуреха, о ребенке-то, — сказала тетя Лида. — Не терпит он про ребеночка-то. Дёру он от него…
— Не от него я дёру, — все еще сжимая кулаки, но уже сдержанно ответил Серега. — Не желаю, чтоб мной кто-то командовал. На автобазе, пожалуйста. Там у меня начальников много. А здесь… А ребеночек этот — тоже ведь что-то вроде командира для меня. Убегу от вас обех, вот гад буду!
— Я-то чем тебе не угодила? — тетя Лида вся сжалась, но произнесла это ласково. — Я тебе подарочка не готовлю…
— Никуда он не убежит, — устало и с сожалением выговорила Любка, присев на порог. — Не уедешь и — все. Не дам. Вспомни, что я тебе третьего дня говорила.
— А чего вспоминать? — сразу окрысился Серега. — Ерунду всякую говорила, пугала меня. Если бы меня две бабы делили, мне к этому не привыкать. Но вот цепи вы для меня заготовили под названием вашим любовь («любофф»)… так не буду я как шарик или барбос у вас в конуре сидеть, не буду! Я по-своему любить хочу! По-настоящему! Чтоб приказав не было!
— И из каждого города тебе убегать приходилось? — торопливо, чтобы Серега не успел совсем уж оскорбить Любку, спросила тетя Лида. — Вот сейчас ты, слышала я, в Кунгур собрался. И долго там, примерно, проработаешь?
Серега устал. Он налил в алюминиевую кружку кипятка, отхлебнул несколько глотков и лишь тогда ответил тете Лиде:
— Ты бы уж помалкивала. Эта хоть умом еще не выросла, и я ее первый… кавалер, скажем… Не удержать меня вам ничем, понятно?
Любка молчала, словно бы безучастно прислушиваясь к разговору, будто бы мало или совсем ее не касавшегося.
А я вспомнил, как с неделю назад Серега рассказывал мне о их свидании. Был он заметно удручен. Я его не раз видел после свиданий — радостного, умиротворенного, убежденного, что жизнь прекрасна. Он не позволял себе поддаваться дурному настроению, он ведь любил жизнь дерзко и неохватно, и все, что могло помешать этой главной любви, он ненавидел, не терпел. Хотя на глубокую и долгую вражду он был не способен, ненависть Сереги к людям, которые могли помешать ему радоваться жизни, быстро переходила просто в презрение, но — как для него ни странно — он сделал много попыток, по его выражению, оклемать Любку. Это значит, что она должна была избавиться от ребенка и снова стать такой, какой ему и понравилась. Я даже склонен предполагать, у него к Любке, помимо восторженного физического влечения, тлело и еще что-то, отдаленно напоминающее ту самую любовь, проявления которой он так боялся в женщинах.
…Я стоял у плиты, грел над ней руки, хотя уже разомлел от жара, и почему-то думал о том, что дороги совсем развезло… Тепло всегда лишает сил, и я несколько раз покачнулся, и с каждым таким покачиванием мысли мои менялись. И, с трудом выпрямившись, я подумал о том, почему так спокойна тетя Лида — не могла же она быть в каком-то сговоре с Серегой?.. А временами я на мгновение засыпал с вытянутыми над плитой — не очень горячей — руками и вдруг не во сне, а на самом деле наяву сказал:
— Если он тебя не любит…
— Он меня любит, в там-то и дело, — убежденно проговорила Любка, — он просто дикий какой-то и не понимает этого. Разве можно без любви… как мы с ним?
Наконец-то я догадался сесть и налить себе кипятка, а Серега — я уже привык к этому — дал мне щепоть табака, и я с блаженством закурил: табак выгонял из меня сон и голод… Опять они — трое — молчали, а я боялся этого молчания, один я боялся того, что они — молчат. Будто бы я один знал, чем все это кончится. А никто из нас не знал. Чего собиралась делать Любка, я не имел представления. Тетя Лида стоила, прислонившись к перегородке, обхватив руками свои литые плечи, с таким выражением лица, словно ничего и не происходило. Только Серега дергался: ведь ему надо было сейчас вот ехать…
— Не забывай нас, — оказала тетя Лида. — Не удержать мне тебя, а зла я тебе не желаю. Худо тебе будет, всегда приму.
— Эт — другой разговор, если ты серьезно. И ты на меня не серчай, — удовлетворенно сказал Серега. — Каким мог, таким был. Хвалила ты меня не один раз. И не я себя придумал. Не сам я себя родил.
— И ты ей поверил? — с презрением спросила Любка, вставая с порога. — Да она знает, что я тебя все равно не отпущу. И тут ты жить останешься.
— Меня не отпустишь? — взметнулся Серега, и его вывороченные губы опять задрожали, и опять дрожь от них как бы передалась всему телу. Он сжал кулаки, сдерживая себя (я убежден, что все это для того, чтобы постараться не обидеть Любку), но все-таки заговорил: — А дальше — что? Чего ты со мной делать будешь, неокладная? Вот объясни нам, — он развел руками, словно обращаясь к большой аудитории. — Объясни вот нам, что ты со мной делать будешь, если я от тебя бежать собрался? Если у меня машина вот у дверей стоит? — Серега начал распаляться, сколько ни сдерживался. — На каком таком основании ты мне дорогу загородила? По какому такому праву ты в мою жизнь лезешь? — Серега бросился к вешалке, стал напяливать на себя телогрейку и кричал в лицо безучастной или, вернее, все уже решившей Любке. — Я только на свободе сильный, понимаешь? Нету смысла, понимаешь, никакого смысла нету меня привязывать! Все равно я подохну рядом с вашей любовью!
— Дурак же ты, — невозмутимо сказала Любка, смотря почему-то на плачущую тетю Лиду. — Уж такой дурак, каких свет не видел… Зачем тебе в Кунгур-то отсюда ехать?
Я уже, кажется, говорил, что в душе Серега был добрым, и когда его спросили ласково, он и не смог соврать и ответил тоже ласково:
— От тебя, дорогая моя, бегу. Не получилось у нас с тобой. По твоей вине.
— А у нас с тобой! — опросила тетя Лида, уже отплакавшись и, видимо, распростившись с Серегой.
— Могло бы. Если бы вот не эта. Да еще со своим ребеночком. Да пойми ты меня! — яростно взмолился он, когда лицо Любки исказила гримаса боли и отвращения. — По согласию я на все готов! По согласию! А ты этого шпингалетика сопливого без моего согласия завела! А-а-а… — чуть ли не выл Серега. — Чего вам толковать! Чего вы понять способны! Все, понимаете, все по согласию должно быть, а не по приказу или штемпелю!
— Забыл ты, что я тебе третьего дня говорила, — с тоской и сожалением сказала Любка и вдруг надела шлем, не подобрав, как обычно, своих буйных молодых волос.
— Нет, не забыл. Порешить меня обещала. На! На! На! — Серега подставлял ей грудь. — На! Нету у тя ножа? — Он бросился к чьей-то тумбочке, вытащил нож, подскочил к Любке, всовывал ей нож в руки, кричал: — На! На! На! Режь! Режь, говорят те! А в неволю я не пойду!
— Псих, — оказала Любка, когда Серега в изнеможении опустился на койку, а она поправляла волосы такими спокойными движениями, словно собиралась на прогулку. — Обидно, что поверила тебе. Враньем меня взял, вот что обидно.
— Нет, это ты врешь! — Серега уже не владел собой, и я собирался бежать и звать кого-нибудь, чтобы унять его. — Вранья ты сама просила! Сама! Это ты без вранья не можешь! Ты! Сама!
Он схватил чемодан и мешок, грудью выбил дверь, она захлопнулась за ним, но не плотно. Тетя Лида подошла, притянула ее на себя, оказала:
— По всем правилам выписался и уволился. Не придерешься. Я сама ему обходной лист подписала. Жалко, что не по-человечески расстались. Это ты все виновата. Да и не любила ты его толком-то. Подберет тебя еще кто-нибудь, и забудешь ты нашего Сереженьку. Он у меня последний был. Скрывать не стану — поеду я его в Кунгуре искать. Мне без него… — Она не договорила.
— Я тоже за ним поеду, — раздельно, тщательно выговаривая каждое слово, оказала Любка, и у меня от недоброго предчувствия похолодели локти.
— Не надо… — попросил я, а тетя Лида схватила Любку за рукав, но Любка вырвалась и бросилась к двери.
Тетя Лида пошатнулась, шепнула: «Она же с машиной…» и села на койку, вся обмякнув.
Пока я одевался, Любка успела сесть в кабину своего «студебеккера», тронуть его с места, а я успел через задний борт влезть в кузов.
Серегина полуторка была уже далеко. Но «студебеккер» шел уверенно, мощно, надежно. Я стучал кулаками по кабине, кричал…
Расстояние между машиной и полуторкой все сокращалось и сокращалось. Эта неумолимость совершенно обессилила меня, я лишь шептал: