Четверо его друзей ответили утвердительно.
— И хватит, — сказал Костя, — никого твоя болтовня…
Но его друзья велели мне продолжать.
И я рассказал обо всем, даже изобразил, как хохотал надо мной Костя у костра.
Он произнес лениво:
— Все это фразы. А я пойду к ней. Понимаешь? Сейчас. Понимаешь?
Мы молчали.
И Костя крикнул уже не мне одному, а всем нам:
— Я иду к ней! Ясно?
Когда захлопнулась дверь, мне захотелось расплакаться, громко, обиженно, не сдерживаясь.
На мое плечо легла легкая рука. Я услышал глухой голос:
— Бывает.
Это сказал мужчина в белой майке. Он стоял, покачиваясь, словно выбирая место на полу, куда упасть.
Рыжий парень проговорил:
— Черт с ним. Он был хорошим топографом.
Мы просидели почти до утра.
Валентина пришла без опоздания, сказала:
— Поезд отходит в час двадцать. Он уверен, что я поеду с ним.
Я шел впереди. Она следом.
— Вчера он был у меня, — проговорила она.
Я спросил через несколько шагов:
— Ну и что?
Шелестела под ногами трава. Со всех сторон подкрадывалась пока еще светлая темнота.
Валентина расплакалась. Я ускорил шаги. Чем быстрее мы шли, тем торопливее и громче были всхлипывания. Я оказал:
— Хватит.
Надо было уйти как можно дальше, туда, куда не долетает гул поездов.
Кругом была темнота и тишина. Ее нарушали поезда. Они шли один за другим. И чем дальше мы уходили, тем, казалось, громче был их гул.
Мы разложили костер.
Валентина сидела, цепко обхватив колени руками.
— Идем? — опросил я.
Она отрицательно покачала головой.
Вдруг Валентина поднялась:
— Еще успею!
Я взял котелок, спустился к речушке, зачерпнул воды и вернулся к костру. Мне хотелось, чтобы пламя не гасло, чтобы его нельзя было потушить.
Зашипели угли, поднялись клубы пепла. Казалось, из котелка льется не вода, а темнота.
Погас последний уголек, будто подмигнул мне: ничего, ничего, бывает…
Прорывая тишину в нескольких местах, летел гул дальних встречных поездов.
— Не пускай меня, — шептала Валентина, — ты обещал. — Она порывисто обняла меня, — так, наверное, она обнимала подруг или мать — и тут же оттолкнула, побежала.
Мы бежали напрямик — сквозь кусты. Руки иногда натыкались на деревья, по лицу хлестали ветки; на каждом шагу мы спотыкались. Я слышал тяжелое дыхание Валентины.
Вдруг я почувствовал, что не слышу ее. Именно — почувствовал, а не уловил слухом.
Остановился.
Тишина.
Я медленно побрел вперед.
И со всех сторон на меня шли поезда, даже пролетали над головой. Они звали тоскливо, грозно, обиженно, возмущенно…
Я едва не налетел на Валентину. Она лежала на земле. Опустившись, я взял ее за плечи. Она вздрагивала почти в такт стуку колес. Потом Валентина притихла, вслушиваясь в нею, впитывая его в себя.
Земля гудела.
Земля звала.
Паровозный гудок перекрыл гул. Валентина хотела подняться, но едва я опустил руки — иди! — как она снова села.
Наконец все стихло.
— Холодно, — сказала она.
Я пошел собирать ветки для костра.
Мама Надя, Ленька и я
Эту комнату мы называли кабинетом, хотя на самом деле она была обыкновенным чуланом. В нем стоял тонконогий столик, тумбочка и стул. На столике сверкала консервная банка-пепельница, рядом — стопка фотографий, придавленная большой галькой. К краю стола была привинчена кофейная мельница. Вот, пожалуй, и все, если не считать пузырька с чернилами, ручки и томика рассказов Паустовского.
Я говорю об этом так подробно потому, что кабинет-чулан и еще комната с крошечным балкончиком в доме на берегу Камы, среди сосен, берез и огородов — это счастье.
Мы приехали сюда из душного пыльного города, вырвались из круговорота заседаний, собраний, планерок, летучек, совещаний и — задышали свежим воздухом.
Вечером, расставив вещи, мы налили в чашки рислинга, охлажденного в ключевой воде, чокнулись, выпили за то, чтобы всем жилось хорошо, и сразу опьянели. Опьянели и запели веселые песни. И хотя Ленька пил не рислинг, а простоквашу, он все равно вроде бы опьянел и пел песни вместе с нами.
Спать мы легли рано.
Утром, едва проснувшись, я вскочил, открыл окно и вылез на крышу; стоял под колючим ветерком, смотрел вокруг и думал. До чего же глупо мы живем, думал я, крутимся с утра до вечера, копошимся, ссоримся, куда-то торопимся, к отпуску дуреем настолько, что первую неделю отдыха ничего не соображаем, не верим, например, что можно целый день проваляться с книгой в руках… Зимой мечтаем о юге, о море, портим себе настроение, вымаливая у профкома путевку. А вот уехал сюда, всего за пятнадцать километров от города, и — какая благодать.
Через час мы сидели на балкончике и завтракали.
— Рыбачить пойдем? — опросил меня Ленька.
— Никаких рыбалок, — сказала мама Надя, — идите лучше в лес.
Лицо у Леньки стало грустным. Он проговорил:
— Смешно. В лес. Лучше рыбачить.
— А если утонете?
Тонуть мы и не собирались, а поэтому обиделись на такие слова. До того обиделись, что есть перестали.
— Идите лучше в лес, — повторила мама Надя, — грибов принесете или ягод.
— Мы рыбачить хотим, — жалобно сказал Ленька, — отпусти нас рыбачить.
— А если утонете? — снова опросила мама Надя.
Тут мы расхохотались. За кого она нас принимает? И зачем это мы тонуть будем?
— Если вы пойдете на рыбалку, — обиженно и строго произнесла мама Надя, — я буду волноваться. Вы хотите, чтобы я волновалась?
Мы совсем не хотели, чтобы она волновалась, но еще больше нам хотелось вытащить из воды несколько ершиков.
— Вы плохие люди, — оказала мама Надя, — вы думаете только о себе. Только бы нам было хорошо. Да?
— Нет, — ответил я.
— Нет, — повторил Ленька.
— Неужели ты не хочешь ухи? — спросил я. — Мы поймаем много ершиков и сварим такую уху, что пальчики оближешь.
— Десять пальчиков, — добавил Ленька. — Мы будем сидеть на дебаркадере и ловить рыбу. Для чего нам тонуть?
Разговор закончился тем, что мама Надя махнула на нас рукой и уехала в город за продуктами.
Мы отправились на рыбалку. Я нес удочки, а Ленька червей в спичечной коробке. И хотя мне тогда было двадцать восемь лет, а Леньке пять — шестой, настроение у нас было одинаковое — замечательное.
Шли мы босиком, и теплый песок приятно щекотал нам подошвы. Через несколько шагов мы увидели, что на скамейке у забора сидит маленькая девочка в красных трусиках. Худенькие плечики ее вздрагивали. Она плакала, держась за лицо руками.
— Плачет, — насмешливо шепнул мне Ленька, — вот рева!
Девочка подняла на нас заплаканное лицо.
Мы остановились.
Ленька показал ей язык.
Девочка снова всхлипнула, снова схватилась за лицо руками. Чего это она? Кругом такая благодать, а она плачет, глупая!
— Смешно, — шепнул мне Ленька.
Девочка не обращала на нас никакого внимания, плакала и плакала. Сначала нам стало жаль ее, а потом мы подумали, что жалеть ее нечего. Куклу, наверное, потеряла, или обозвал ее кто-нибудь как-нибудь, а она реветь.
Я посадил Леньку на плечи, и мы стали спускаться вниз по крутому берегу. Галька больно вшивалась мне в пятки.
Из-под берега бежали леденющие ключики. Мы быстренько пропрыгали по холодной земле и по шатким доскам поднялись на дебаркадер.
Закинули удочки и сидим важные, гордые; нам кажется, что темно-зеленая вода так и кишит ершами. Они ходят огромными стаями и сейчас как набросятся на наших червячков…
Не клевало.
— Чего это она плакала? — спросил Ленька.
— Не знаю, — ответил я. — Жалко?
— Немного.
Мы переменили червяков, поплевали на них, снова забросили удочки. Наверное, в Каме было много-много рыбы, но ни одна из них не желала, чтобы мы сварили из нее уху.
— Может, ее настукал кто-нибудь? — спросил Ленька.
— Бывают такие, — согласился я.
Мы снова переменили червяков. Снова забросили удочки.