Симка видела, как морщилась тетка Аглая, все ее здесь раздражало, тяготило, «всякое место у нее разболелось тут», как выразилась мать, и выдержала тетка до неприличия недолго.
На станцию ее отвозила Симка.
— Приезжай к нам в гости, — несколько раз за дорогу повторила Аглая Алексеевна. — В театр сходишь. Картинная галерея у нас очень хорошая. Словом, поймешь, почему мне у вас не… очень понравилось. Странно, выросла я в деревне, а в душе от нее ничего не осталось…
Добрела, оказалось, Серафима до Лесного озера. Вон куда ее тянуло. Села она на берегу, в тени, опрокинулась на спину, задремала вдруг…
Болела голова, когда Серафима открыла глаза. Лежала она уже на солнцепеке. Но вставать не хотелось — сладко поспала, без снов. В затылке ныло, а думалось хорошо, без усилий. Никуда она не поедет. И Семен никуда не поедет. Что он детей бросит?! Да кто ему позволит?
Тихо здесь. Лес вокруг озера высокий, ветров сюда не допускает, и водная гладь, что темное зеркало. Если смотреть на нее, прищурив глаза, то и не разберешь, где живой лес, а где его отражение… Позвать надо было сюда Семена, повспоминать, авось расшевелит душу ему оклемается она от натуги бежать в город… А вдруг у него, как у тетки Аглаи, ничего в душе не осталось деревенского? Она, Серафима, вот без этого озера жить не может, у нее из-за этого озера — семья, дети, муж. А он-то о ней как думает? Или только себя в виду имеет?
И если бы она сейчас крикнула: «Не-е-е-е-ет!» — эхо бы трижды повторило, с каждым разом все глуше… И вся-то любовь его, мужа-то, будто эхо что-то сначала в ней вроде бы звонкое было, а потом все глуше, глуше…
Безо всего этого, чем она живет, Семен преспокойно прожить может. Вот что! И взял-то он Серафиму за себя только потому, что рядом тогда никого пригоже не оказалось. Не уехала бы до его демобилизации Верка Антонова, ее взял бы, она бы ему детей нарожала, ее сейчас бы в город тянул… Да при чем тут город! Случись так, что жизнь в деревне легче, предположим, чем в городе станет, и Семен из города в деревню сбежит. Нету корней у него нигде. Баню деревенскую и то не уважает. В город поедет две смены белья ему подавай, там любит мыться. А была Серафима как-то в городской-то мойке, тосковала над тазом: и воздух там гниловатый, и пар не пар, и на баб глядеть — какое удовольствие? Да и срамно как-то перед чужими-то… Вот дома-то попариться — душу отвести… Или детей своих отшоркать!.. И тело-то в нашей бане совсем другое — после первого же пару будто годы из кожи уходят, и даже кости будто моложе делаются… Эх!
Серафима плавала с распущенными волосами; выныривая, убирала их с лица; надышавшись, снова ныряла. Пришел бы, дурак, сюда со мной, наигрались бы, натешились, не то, что в твоем городе.
Она полежала в воде у берега, вылезла, когда начала зябнуть, сполоснула одежды, бросила их на кусты, сохнуть. «Баба, ты баба и есть, — подумала Серафима, опять вспомнив о муже; вздохнула, оглядев себя, — лишка отросло кое-где. Так уж лучше лишка, чем невдосталь»…
Хорошо ей было под солнцем. Сначала напекло плечи и меж лопатками, тогда она перекинула волосы за спину, и они, влажные, прохладные, даже заставили ее несколько раз вздрогнуть… Ничего, ничего, еще, может, все образуется.
От воды несло прохладой, и Серафима зябко ежилась под горячим солнцем, вспоминала, как она однажды очень мерзла…
Симка приехала в город рано утром. Всю ночь она крепко спала, сжав ладони коленями, лежа на верхней багажной полке, где было светло и душно.
Город оказался холодным. После вагона в туманном воздухе дышать приходилось сквозь стиснутые зубы, и даже зубы мерзли, когда губы приоткрывались.
Но Симка повеселела, вспомнив, что не напросилась в гости к городу, а он сам позвал ее.
Никак только она не могла сообразить, почему так морозно: вроде бы кругом дома большие, в них тепла много, а на улице — окоченеть можно. Перебирая в памяти наставления отца, Симка читала таблички с названиями улиц, номера домов и почти бежала, не сбиваясь с пути, будто уже не однажды побывала здесь.
Ей совсем не хотелось встречаться с теткой Аглаей, но мать очень просила остановиться у своей сестры: «Глаша-то в городе совсем зачахла, развесели ее, гостинцы вот передай, может, ей пищу переменить надо, да про нервы не забудь спросить».
Войдя в подъезд, Симка долго стояла, успокаивая сбитое морозом дыхание, ожидая, чтоб оттаяло лицо; вдруг она почувствовала, что трусит и по лестнице подниматься стала медленно, раздумывая, не повернуть ли обратно. У дверей она еще постояла, долго и старательно поправляла платок, проверила почему-то, на все ли пуговицы застегнуто пальто.
Стук в тишине показался ей громом, и она отпрянула от двери. Неужели до сих пор спят?! Она сняла шубенки и постучала так, что задрожал на двери почтовый ящик; послышался рассерженный, сонный голос:
— Кто здесь?
— Да я это! — крикнула Симка уже в нетерпении. — Тетя Глаша, это я!
Щелкнул один замок, потом второй, еще что-то скрипнуло, звякнуло, опять щелкнуло, и дверь открылась. Тетка Аглая в длинном полосатом халате жестом пригласила войти, повозилась с замками и лишь после этого сказала:
— У нас есть звонок.
И Симка остро пожалела, что послушалась матери. Она сразу почувствовала себя одинокой здесь, ей неприятно и обидно было, что ее почему-то жалели, и жалость эта отдавала прозрением. И все дни Симка мучилась, что не может набраться решимости и сбежать от тетки жить в гостинице с новыми знакомыми.
С утра до вечера молодые животноводы были заняты: слушали лекции, заседали, ходили на экскурсии, смотрели научные фильмы, встречались с передовиками.
А как-то пришли в театр. Сначала Симке там не понравилось: она стеснялась и своего цветастого платья и новых туфель на неимоверно высоких (от непривычки) каблуках, будто ходила по частоколу и иногда даже руками взмахивала, чтобы не упасть. И в то же время туфли заставляли ее держаться прямо, собранно, словно какая-то сила приподнимала и вела ее.
С удивлением и неприязнью разглядывала Сима нарядных и красивых женщин, краснела, увидев голые руки или вырез на груди.
Подошли знакомые девушки, надоумили купить мороженого, и, оказавшись среди своих, Симка повеселела.
Места у них были близко от сцены. И едва Симка оперлась о потертые бархатные ручки кресла, как в душе потеплело, по предплечьям пробежал морозец — так бывало в детстве, когда готовилась перед сном слушать бабушкину сказку.
Темно-малиновый, в светлых складках, даже с виду тяжелый занавес, нестройные загадочные звуки инструментов, говор зрительного зала и боль в пальцах от новых туфель — все было необыкновенно.
А когда погас свет, на Симку пахнуло прохладой, и она опять как будто слушала сказку. Ни разу в жизни не видела она такой красоты, такого движения красок, не подозревала даже, что бывает такое на свете…
Утром инструктор обкома комсомола, выдававший билеты, объяснил, что будут показывать балет, то есть такой вид искусства, в котором не говорят, не поют, а только танцуют.
Сначала вроде бы все это нравилось, но танец сменялся танцем, артисты странно размахивали руками, бегали из угла в угол, неестественно таращили глаза, и Симка мучительно ждала, чтобы кто-нибудь на сцене хоть вскрикнул бы, что ли…
И стыдно было, будто голые все, видно все… Зачем так?
Сказочность, очарование исчезли.
Симка не заметила, когда что-то с ней произошло, и она, вытянувшись вперед и прижав руки к груди, слушала оркестр, вернее, не слушала, а чувствовала то, что он хотел рассказать ей, и это находилось в удивительном соответствии с тем, что происходило на сцене.
Симка поняла незамысловатый сюжет балета, поверила в него, убедилась, что не нужен здесь человеческий голос; театр завладел ею, как он умеет завладевать неискушенными, доверчивыми, наивными сердцами.
И когда занавес медленно двинулся к середине сцены, Симка устало откинулась на спинку кресла и лишь тут заметила, что до этого все время мысленно танцевала…
Она сбежала от знакомых и, спускаясь по лестнице, обнаружила, как легко и даже привычно идет на высоких каблуках. Глядя в темное окно, она дышала громко, словно после взволнованного разговора, боясь, что кто-то может вспугнуть. Ей казалось, что за окном та самая ночь, когда Симка одна шла по полю и падала в снег. И не верилось, что сейчас, когда она здесь, кто-то работает…