Домой Симка шла неторопливо, чтобы сохранить в душе то, что она пережила в театре, а ближе к дому — почти побежала, чтоб не исчезла решимость сообщить тетке, что до отъезда будет жить в гостинице.
— Понравилось? — небрежно спросила Аглая Алексеевна.
— Очень, — неохотно, даже с усилием ответила Симка, вдруг явственно вспомнив то мгновение, когда в театре ей подумалось, что сейчас она может поверить во что угодно, хоть в черта; так бывало, когда ее, маленькую, бабушка приводила в церковь, — было тоже страшно и сладко, холодно и жарко; кругом тесно друг к другу дышали люди, а все ее существо переполнялось: неведомым…
— Словом, обслуживают вас неплохо, — сказала тетка. — Теперь ты представляешь, почему люди не хотят менять город на деревню?
— А зачем менять? — удивилась Симка. — Кому что. Мне вот домой охота, в деревню. Вам здесь лучше пришлось…
— Я не собираюсь тебя уговаривать, — тетка усмехнулась толсто и ярко накрашенными губами. — Я как раз согласна с тобой, что каждый волен, конечно, выбирать, где ему лучше жить и работать. Но ты моя родственница, ты мне симпатична, и я обеспокоена твоим будущим.
— А чего?
— Ты закончила всего восемь классов…
— Ходить далеко! — резко оборвала Симка. — На будущий год, может, в техникум пойду. А утром в гостиницу переберусь.
Утром тетка даже поплакала, долго отказывалась отпустить Симку, не открывала дверей. Симка молчала, потела, закутанная в теплый платок, но выдержала характер до конца: как она потом рассказывала, «отпотела свое и смылась»…
Серафима натянула волглые еще одежды, долго искала тропинку, не нашла и побрела почти наугад. Думалось вяло, равнодушно. Сколько же времени проплутала она? Ноги стали зябнуть, а сапоги она оставила на покосе, наказав прихватить.
…Вот не понимает он, как ей отца с матерью жалко. Сразу, чуть ли не в один день, постарели они оба, особенно отец. Семена-то они невзлюбили с первых, можно прямо сказать, взглядов, когда он демобилизовался и начал к Серафиме приглядываться.
Да и то вспомнить: а кто в деревне к Семену по-душевному относится? Уважать — уважают, как всякого крепкого хозяина. Механик он — золотые руки. А вот друзей у него нету. Чужой он здесь, всем чужой. Потому что крути не крути, а у деревенского человека обида горькая в душе возникает, когда ему городом в нос тычут. А тут еще вроде бы свой, с хозяйством — всем бы такое, от колхозных благ заимел — и вот на тебе.
Тут ведь главное в душе, в самой ее глубине, а без души чего добьешься? И сколько их, городских, на селе прижилось? Почти никого…
И думала об этом Серафима лишь потому, чтоб о другом забыть. Что вот она вскорости мужу своему по этому вопросу выскажет? И шум уже на всю деревню, кое-кто озлился даже. А Семен — как будто все это не про него.
Вчера Степан Иванович заходил, по-доброму старался поговорить с зятем, весь свой характер будто с собой не взял, дома оставил, в глаза старался Семену смотреть, а у того в таких случаях глаза совсем глубоко уходят, ничего в них не видать. Отец вздыхал, вздыхал и признался, а по всему видно было, что делать ему это ох как не хотелось; выговорил так, будто каждое слово прямо в сердце застревало:
— Не знаю, руки опускаются… от земли бежать… детей отрывать…
— А я уж за избу задаток взял, — сообщил Семен, — и в городе задаток внес. Задерживать вы меня здесь не станете, я так считаю.
Жалко было смотреть на отца. Серафима впервые видела его униженным и унижающимся.
— Внучки, — бормотал он, — дочь… а к чему?
— Да как тебе не стыдно? — крикнула, подбежала к нему, Серафима. — Ты бы еще ему в ноги пал!
— И это не поможет, — уже нехорошим голосом сказал Семен, даже усмехнулся недобро. — В городе квартиру получу. С разновсякими удобствами. Со временем, конечно. И дров не надо. И вода по трубам двух сортов. Газ к тому же.
— И у нас все это будет, — жалобно и угодливо как-то произнес Степан Иванович. — Тоже со временем, конечно.
— Когда? — только тут Семен повысил голос. — И не дети мы малые, чтоб вы, папаша, в нашу жизнь вмешивались.
— Сима-то дочь мне… внучки мои… и ты нам не чужой человек. Отрываться-то зачем, а?
Семен, встретив злой взгляд жены, переборол себя и попытался довольно терпеливо повторить, что от него слышали много раз:
— Я ведь не от работы бегу. Нужна мне работа, я без работы не могу. Не мартышка я, а человек. Но мне нужна работа, которая мне подходит. Мне! А чего я тут у вас не видал?
И совсем обессиленный переживаниями, Степан Иванович ответил без надежды:
— Природа у нас…
Не рассмеялся Семен, и за это ему спасибо. Правда, губы в усмешку кривить начал. Серафима чуть ли не за руку увела отца со двора, привела Степана Ивановича в его избу и вот там на глазах у матери разревелась.
Манефа Алексеевна молчала, будто происходившее мало ее беспокоило, потом бросила в сторону дочери холодные слова:
— Сама-то не прогадай.
— А я-то что могу? Его не отговорить.
— Тогда и поедешь. Муж он тебе. А ты ему жена.
Степан Иванович уже просто удивленно проговорил:
— Голова даже толком не работает, не укладывается в ней, никак не укладывается…
— Укладется! — обрезала Манефа Алексеевна. — Теперь уж лучше вид подать, что с нашего, как говорится, благословения все делается. Не могла раньше на мужика во всю силу воздействовать, теперь его слушайся.
До ночи Серафима и Семен ругались в сарае. Впервые муж замахнулся на нее — слова подходящего сразу подыскать не мог, вот и сработала рука, взлетела и замерла, но было поздно: испуг и омерзение Серафима успела пережить.
— Ты… это… сама напросилась, — пробормотал Семен. — Сама. Вон и мама уже, можно сказать, согласна. Все нормально будет.
— Всегда говорили, что замах хуже удара. А мать притворяется. Ей нисколько не легче отца обо мне да о детях переживать. Сердце кровью обливается, как подумаю, что мы с тобой вроде каких-то переселенцев. И отцу как с людьми говорить, если его родная дочь… — она всхлипнула.
— И мы с тобой пристаримся когда-то, — миролюбиво, хотя и с опаской сказал Семен, властно обнимая ее — умел он это делать, метод у него такой был, — так неужто детей своих к себе привяжем?
Отвергая его ласки, Серафима говорила:
— Не поеду… нечего мне в твоем городе делать. Отца с матерью не брошу.
— Да я все организовал! — Семен начал сердиться. — За тридевять земель, что ли, уезжаем? Он выкурил торопливо, но мелкими затяжками почти целую сигарету. — Соображать надо! Я все разузнал! Про все перспективы нашей артели. Никакого газа в ближайшие десять лет твой папаша пусть не сулит. А у нас с тобой есть возможность, понимаешь, есть возможность устроить свою жизнь лучше. Кому какое дело до этого? — Семен знал, к каким местам прикоснуться надо, чтобы Серафима слушалась его, но она высвободилась рывком, тогда он как отрубил: — Не будь дурой!
— Не против я твоего города, — вся сжавшись, заставила себя разговаривать Серафима. — Но высохну я там. Понимаешь? Ты-то отвык от деревни, тебе-то меня не понять.
— Да привыкнешь постепенно!
— Да не хочу! — Серафима сама удивилась решительности своего голоса, до того удивилась, что вдруг поверила: добьется она своего, но проговорила мягче, как будто для пробы: — Уж если тебя так приперло, уезжай один.
Семен дернул плечами, опять закурил, ответил:
— Одному мне уезжать никакого смысла нету. На новом месте еще и анонимку получить можно. Все испортить. Дескать, от жены и от детей деру дал. А я бросать тебя и не собирался. Но учти…
Он замолчал, а она тщетно искала взгляда его глубоко упрятанных глаз. Они смотрели прямо в ее глаза, и — одни далекие зрачки, больше ничего, ни черта в них больше не увидишь, хоть твои собственные лопнут от напряжения.
— Больше я тебя уговаривать не буду, — вроде бы даже задумчиво произнес Семен, глядя в потолок. — Мне надоело, а тебе это во вред. Человек свою жизнь устраивать должен. И об детях думать. А не так… как вы.
— Не знаю, Семен, — тяжело выговорила Серафима, — вернее, не понимаю. Не хочу я устраиваться. Отец мой никогда не устраивался, ты знаешь. Мать всегда с ним рядом.
Семен цепко и больно взял ее за локоть.