— Нет, — ответила Елена.
— А чего твой жених не пришел?
— Во-первых, не твое дело. Во-вторых, он мне не жених. А в-третьих, мы поругались.
— А завтра сама к нему побежишь.
— Как бы не так.
Я побрел дамой. За синяки мне попало. Я огрызался на добродушные замечания, получил подзатыльник, разревелся и спрятался в своей комнатушке. Плакал я обо всем сразу — и о том, что Генку бьет отец, и о том, что я ударил Витьку, и о том, что, когда Елена поднимет руки, видно подмышки, и о том, что у нее все-таки есть жених, и о том, что настукали мне из-за нее. Я силился вспомнить что-нибудь Генкино, чтобы думать о Елене было противно, и не мог ничего такого вспомнить. Зато вспомнил, что Елена старше меня и ростом выше, и — слез прибавилось. И они стали горькими… Одиночество ощущается не только тогда, когда никого у тебя нет, но и когда — есть, но не с тобой. Эх, первые в жизни одиночества — мальчишьи! Они как ступеньки к взрослению. Одиночество — значит остаться наедине со своей жизнью и увидеть ее всю насквозь…
И вот когда впервые я испытал это острое чувство, то сначала показался самому себе до ничтожного маленьким. И все вокруг меня было против меня. А я был глупым, смешным и страшно несчастным. И я был против всего и всех.
Но потом, выплакавшись, я ощутил себя не то чтобы сильным, большим и умным, а просто способным к сопротивлению. Подумалось мне с недетской отчетливостью, что я — это лишь я, и все, что выпадет на мою долю — только мое, и я обязан это пережить. И все стало сразу незамысловатым и ясным. В душе возникла радость. Мир показался разноцветным и дружелюбным. И даже когда вспоминался Генка Смородников, мир не терял своих красок и дружелюбия, потому что Генка вспоминался с голубями…
И еще мне было приятно оттого, что все спят, а я размышляю в темноте.
Уснул я неожиданно и проснулся счастливым.
Дома никого не было, и это тоже было хорошо. Я долго валялся в постели, хотя меня так и тянуло выскочить на улицу, потом долго умывался, даже позавтракал, не торопясь, — убежденный, что сегодня со мной случится что-то необыкновенное, и словно оттягивал удовольствие.
Я ведь не знал, что послезавтра начнется война, на которой погибнут Елена, Витька и Генка. А если бы и знал, то не поверил — тогда! — что их могут убить. Ведь мальчишки и девчонки верят в бессмертие. Только повзрослев, они поймут, что Чапаев действительно утонул.
Был прозрачный и жаркий день, не душный, а просто жаркий.
Впервые в жизни я сам, по собственной воле, облачился в чистую рубашку и причесался. Физиономия моя была украшена тремя синяками, левый глаз припух. Я правым подмигнул себе в зеркале и показал язык.
Мальчишки посмотрели на меня с состраданием: они-то решили, что меня нарядили взрослые.
И Витька удивился:
— Куда это тебя?
— Никуда, — весело ответил я, — просто так.
— Жди меня. Я за хлебом. Дверь не заперта. Елена ключ потеряла, а сама дрыхнет.
Я вполне мог подождать Витьку на улице, но — подумал об этом только тогда, когда уже поднимался на второй этаж, крепко держась за перила. Я не отрывал руки, будто боялся упасть. И хотя шел я долго-долго, у дверей оказался неожиданно. Стоял я перед ними смятенный, глупо-радостный и какой-то другой, не такой каким был всего несколько минут назад.
Я проскользнул в комнату бесшумно, чтобы не разбудить Елену, сел в низкое старинное кресло с короткими ножками. В нем приходилось скорее полулежать, чем сидеть.
Прозвенели пружины, и я весь сжался, отчего они еще громче звякнули.
Сидел я неподвижно, а пружины еще долго звенели на разные лады.
А вдруг выйдет Елена?!
А почему я боюсь этого?
А вдруг она сразу заметит чистую рубашку и что-нибудь подумает?
А вдруг она увидит синяки и обидно расхохочется?
Скорей бы вернулся Витька…
И все-таки мне было радостно! И меня смущало именно это ощущение. Я весь был другой, каким никогда не был. Мне захотелось вскочить и громко засвистеть «Шел под красным знаменем командир полка».
Но тут же я струсил собственной смелости, решил убежать, начал тихонько подтягивать ноги, чтобы, когда буду вставать, пружины не звякнули.
Открылась дверь из соседней комнаты, и вышла Елена. Меня она не видела, остановилась, потянулась, закинув руки за голову, закрыла глаза и счастливо улыбнулась. В один миг я не только увидел, — как это сказать? — впитал ее в себя всю, до каждой родинки, до каждого волоска. А она, повернувшись ко мне спиной, встала перед зеркалом.
Помню, что мне не было стыдно.
Нисколько.
Да и не могло быть стыдно.
То, что я видел, было как бы из другого мира, и если бы я не боялся обвинения в сентиментальности, то сказал бы: из сказки.
И потом генки смородниковы встречались мне в жизни. Но Генка-то был мал и глуп, голоден и бит, а я встречал их — сытых, переполненных самодовольством. Эти генки смородниковы подкарауливали меня в самые смутные моменты моей судьбы, когда, казалось, некуда было деться, кроме как в грязь, предлагали свои услуги. И если хоть в чем-нибудь я не сдался им, то должен быть благодарен Елене, благодарен просто за то, что она жила.
Но об этом я догадался только сейчас, когда ее уже нет на свете.
А тогда она была живая и красивая. И я не знал, что такую могут убить на войне. А если бы мне и оказали, я бы ни за что не поверил.
Я смотрел на нее, видимо, недолго. Но еще раньше, чем она ушла, я уже думал о том, как будет ужасно, если она меня заметит.
Мне хотелось, чтобы она осталась моей тайной.
А она чему-то рассмеялась и убежала на кухню. Я вскочил (и пружины не звякнули!), перелез через подоконник, встал носками на выступ в стене и прыгнул спиной вперед. Лететь было до озноба страшно. И перед тем, как больно удариться о землю, я успел подумать: хорошо, что Елена никогда не узнает, что я видел ее.
Мне показалось, что внутри у меня все оборвалось. Сначала я и не догадался, что вывихнул ногу; превозмогая боль, встал на четвереньки, добрался до заборчика и лег на траву.
Через некоторое время я попробовал встать и чуть не взвыл, отдышался и пополз вдоль заборчика, думая только о том, чтобы никто меня не заметил.
Лоб покрылся холодной испариной. С каждым шагом подтягивать правую ногу было все больнее. И лишь взобравшись на скамейку и кое-как положив на нее ногу, я свободно вздохнул.
Но не мог прийти в себя. Бывают события, которые переживаешь не столько когда они происходят, а — потом и остро-отчетливо. Так было и со мной, хотя совсем недавнее событие казалось мне не то приснившимся, не то просто промелькнувшим в сознании. Я как бы вновь оказался в комнате, сел в старинное кресло с короткими ножками, и — вошла Елена. Вспомнив это, я закрыл глаза и снова увидел ее. И уже тосковал, что такого больше со мной никогда не случится.
Потому что все настоящее бывает в жизни только раз — впервые. Настоящее неповторимо. Истина эта банальна, но банальность не освобождает ее от жестокости. И сколько человек ни обманывает себя, сколько ни тщится повторить неповторимое, а — не получается. С годами, хоть немного, да черствеешь, из чувств, хоть немного, да уходит чистота, исчезает наивность, каждый поступок контролируешь жизненным опытом, в основе своей расчетливым и недоверчивым. Но зато он и помогает — конечно, с опозданием — определить, что же именно в твоей жизни было настоящим, первым.
А многое настоящее, как ни странно, происходит в детстве. Или в юности.
Разумеется, обо всем этом я думал, сидя на обледенелой скамейке на берегу застывшей Камы, а не тогда, когда после прыжка со второго этажа размышлял о Елене, забыв о вывихнутой ноге.
Если бы ни эта нога, я убежал бы в лес. Он был неподалеку. Я любил бродить там, когда со мной случались радости или беды.
Сейчас мне хотелось быть одному.
Подошла Елена, и — сначала я даже не узнал ее.
— Смешной ты какой-то, — сказала она. — Чего глаза вытаращил? — и рассмеялась.
— Ногу вывихнул, — гордо сказал я и чуть не добавил: из-за тебя.
— А ну… — Елена прикоснулась к моей ноге. — Да не бойся! — прикрикнула она, когда я дернулся. — Я ведь в санитарном кружке…
— Боль по ноге проскочила через тело в затылок и… растаяла.
— Вот и все, — сказала Елена.
А мне вдруг стало грустно. В моем сознании никак не могли слиться в один образ та Елена, которую я видел недавно, и вот эта, сидевшая рядом.