Но Рэндалл был недоволен.
– К ней никто не приходит, – говорила я, – ни с просьбами, ни с предложениями. И сама она не ищет ни с кем союза.
Но Рэндаллу было мало.
– За ней никто не стоит, – говорила я.
Но Рэндалл мне не верил.
И это была единственная ложь, которую я ему говорила. Но что поделать, если правда была неприятна ему настолько, что он отказывался в нее верить? Добрые соседи стояли за ней, а уж что они затеяли – хитрую интригу или жестокую игру, – мне то было неведомо.
– Она еще не доверяет мне, – говорила я, – и она гораздо умнее, чем хочет казаться.
И Рэндалл щурился, размышляя о планах, в которые меня не посвящал. Он учил меня, сам того не зная: улыбаться, когда губы сводит от желания оскалиться, шутить, когда всю тебя сотрясает гнев, подменять раздражение преданностью. Но я оказалась неспособной ученицей и плохо носила маски, так и не овладев искусством легко их менять – быстро, слишком быстро они заменили мне лицо.
Я даже помню, как это случилось, – на Самайн. Я не успела еще освоиться во дворце, удивлялась всему, сама немногим отличаясь от глупой Элеанор. В равной степени меня занимали и зеленоватые огни в настенных светильниках, и пышущие теплом стены в осеннюю хмарь. Сэр Гилмор, вдоволь потешившись над моим недоумением и вздохами о колдовстве, рассказал: несколько лет назад покои королевской семьи перестроили по технологии наших просвещенных соседей с континента, и теперь тепло само течет меж камней, так что даже в самые стылые ночи не требуется разжигать камин.
Но встречать Ночь Духов без живого огня я отказалась, и дворецкий сжалился над моими страхами. Я развела огонь и приготовила подношения, насыпала соль на подоконник и долго молилась Рогатому Охотнику, чтоб в эту ночь его копье поразило как можно больше темных тварей Аннуна. В полночь ко мне постучала Элеанор, белая, как самые свежие простыни на ложе новобрачной. Губы ее тряслись, и она даже не пыталась скрыть слез.
Она тоже боялась встречать Ночь Духов без живого огня, но ей никто из слуг не принес березовых поленьев и веточек боярышника. Тогда, глядя, как колотит ее ужас, ужас человека, знающего точно, кто ходит по земле в Самайн, я перестала ее ненавидеть, ибо невозможно ненавидеть того, чья ничтожность вызывает лишь жалость.
Я впустила ее и разделила с ней свой хлеб. До рассвета звенело стекло в окне, за дверью текли вздохи и шепоты, но никто не вошел к нам.
С тех пор Элеанор стала тише и смотрела на меня со смесью благодарности и страха. В конце концов, она действительно была не так глупа, как хотела казаться.
Она быстро училась, эта селянская девочка, только недавно распробовавшая вкус жизни и ее редкие, избранные лакомства. Холодное дыхание Йоля еще не выморозило до белизны камни и кости, а она уже выучила несколько простых уроков: прячь под маской вежливой и терпеливой скуки свои чувства и не показывай, что сплетни слуг, их мысли и мнения тебя задели. Хотя бы не показывай, если совсем не придавать им значения ты еще не умеешь.
И тогда, возможно, алеть вокруг тонкой шеи будут бусины ожерелья, а не крови.
Не успела я закрепить в косах королевны последний гребень, как дверь распахнулась и с ликующим «Элеанор!» в комнату ворвался Гленн.
С младшим королевичем я не говорила с первой и единственной встречи в день моего приезда. Стоило ему прийти к Элеанор, как она спешила выставить вон и меня, и слуг. Девицы перешептывались и хихикали, злословили, что голубкам опять не терпится наедине остаться, я же чуяла – за закрытыми дверями в полумраке покоев оживают чары лесов и холмов. Кольцо обжигало кожу холодом, и холодом касалось затылка чье-то тяжелое дыхание, и я спешила к себе, запереться, закрыться, спрятаться, хоть и знала: этих гостей никакие засовы не удержат.
Но я их пока не интересовала.
И сейчас Элеанор снисходительно махнула рукой, позволяя удалиться, но стоило мне шагнуть к дверям, как дорогу мне заступил Гленн. Я замерла, разглядывая королевича с удивлением и недоверием. Я помнила его чахнущим и меланхоличным, погруженным в свои мысли столь глубоко, что мир для него становился не реальнее зыбкого предрассветного сна. Теперь же на щеках королевича цвел нездоровый румянец, а глаза блестели, отражая малую часть чувств, подобных зимнему сиянию небес. Гленн ожил, сбросил туманную оторопь и очнулся от наваждения, но его улыбка… его улыбка пугала. Неестественно широкая, подрагивающая, болезненная, словно его самого тяготили слишком яркие и сильные чувства.
Ярче и сильнее тех, которые может испытывать человек.