Однако многих офицеров, знавших о "празднословии на сборищах» и не донёсших, освободили тотчас и они почлися свидетелями, а сержант Борщёв и рябчик Хрущёв обвинялись в этом преступном деянии и не освобождались. Разница была в том, что оба не находили Гурьевых в своих ответах преступниками, а считали по совести и называли в показаниях своих при допросах "болтунами" или "шалыми".
— Мало ли кто что врёт ныне! — говорил Хрущёв. — Все врут! Ходить доносить — в сыщики попадёшь!
— Моя обязанность и желание были удалиться добровольно от болтунов! — говорил Борщёв. — А идти на них с доносами — почитал негодным, тем паче, что был уверен, что они сами, без меня, доврутся до беды.
Когда Борщёву заявили, что офицер-преображенец Баскаков очень дурно о нём отозвался, то Борис отвечал твёрдо и даже гневно:
— И слава Богу! Если бы такие офицеры как г. Баскаков меня хвалили и за приятеля выдавали, то это было бы для меня срамом.
Прошёл месяц, а друзья сидели в заключении. Князь Лубянский выбивался из сил. Наконец он подал прошение государыне, и получил обещание правого и милостивого суда...
Анюта сидела тоже в добровольном заключении и не переступала порога своей горницы, дав слово выйти только навстречу к освобождённому Борису.
Бывшая красавица и блестящая княжна Лубянская теперь похудела, постарела. Глаза потухли, лицо осунулось... Всё существование сводилось к мысли и вопросу: — когда она увидит его? А если не увидит, то это существование и не нужно! Тогда она покончит с собой.
Настасья Григорьевна лежала в постели без языка и без ясного сознания окружающего и близилась к концу.
XX
Однажды зимой, уже чрез два месяца после ареста заговорщиков, князю доложили, что неизвестный офицер желает быть принятым.
— Зачем? Что ему? Феофан, поди узнай.
Феофан отправился вниз и вернулся с ответом.
— Он сказывает — по важному делу, до вас касающемуся, за которое вы ему благодарны останетесь.
Князь стал осторожнее от несчастья. Прежде широко отворялись двери его дома пред всяким чужим человеком. Теперь он помнил визит "шалого Гурьева" и его безумные речи. Он мог и его, князя, припутать к своему бешеному делу.
"Прогнать!" — думалось князю. Но последнее заверение о "благодарности" его остановило.
— Ну, зови. Да возьми двух чертей и будь тут за дверями, на часах. Коли кликну и прикажу гнать его вон, то подхватите и чтоб он у меня торчмя головой выкатился из дому.
Чрез минуту в горницу вошёл офицер и отрекомендовался.
— Капитан Победзинский!
— Что прикажете?
Капитан объяснился кратко, деловито, вежливо, сладким голоском, отчасти нараспев, что он может быть именитому князю Лубянскому очень полезен, так как берётся освободить его зятя от следствия и суда.
Князь даже оторопел и невольно ахнул.
— Каким образом?
— Это тайна. Но какое вам дело? Лишь бы он был на свободе и прав.
— Вестимо. Вестимо... Но что я должен сделать? К кому ехать? Я уж царице подавал...
— Я знаю, пане ксенже...
— Кто такой... панаксешь... что? Такого я не знаю.
— Не то, не то... Я знаю, князь, что вы прошение императрице подавали. Вам ничего делать не придётся. Ни к кому ехать не надо...
— Так как же? Само что ли сделается?
— Я сделаю. Всё сделаю. И господин сержант будет свободен чрез... Ну чрез неделю.
— Родимый. Отец родной... Да не врёшь... заговорил князь со слезами на глазах. Я тебя... Я вас озолочу.
— А сколько именно, прошу сказать?
— Что, сколько?
— Что я могу... за труды и хлопоты надеяться...
— Да что хочешь. Коли деньги — так что хочешь. Прямо бери сколько на ум взбредёт.
— Десять тысяч рублей! — выговорил капитан несколько робко и заикаясь.
— Ты возьмёшь... Виноват... Вы возьмёте десять тысяч и Борис чрез неделю будет у меня здесь, прав, чист, на свободе?
— Да-с!
Князь, с быстротою юноши в движениях, полез в карман, достал ключ и стал отпирать ящик стола.
— Что? Деньги? Тетерь? Не надо! После! — заговорил Победзинский быстро. — Я и так верю ксенжу Лубянскому.
И капитан поднялся с места.
— Ну, задаток бери.
— Нет.
— Бери, ради Создателя. А то я буду бояться, что это всё пустое бреханье было. Бери.
И князь выкинул на стол пять отдельных пачек, перевязанных нитками.