Выбрать главу

За несколько минут до начала собрания в землянку вошел батальонный комиссар Дакаленко, и я растерялся окончательно. «Ну, — думаю, — сегодня он мне кое-что припомнит». А припоминать было что.

Точнее, тот случай, когда я самовольно перелетел на свой аэродром с места перевооружения полка. Да еще и других подбил. Короче, организовал побег. Вот тогда-то состоялась у нас беседа с комиссаром. Он пригласил меня к себе. Всегда относившийся ко мне доброжелательно, на этот раз Дакаленко был на слово резок. И не так уж много было их, слов. А запомнились мне навсегда, особенно последние.

— Недисциплинированных в партию не принимают, — сказал комиссар и вернул мое заявление.

Когда обсуждался вопрос о приеме меня в партию, комиссар полка Дакаленко опять вспомнил о дисциплине.

— В этот трудный для Родины период, — сказал он, — первостепенное значение приобретает железная партийная дисциплина. Организовать, сплотить, сцементировать людей, народ, страну партия может только тогда, когда сама будет такой же.

И хотя батальонный комиссар не вспоминал в своем выступлении о нашем побеге, я понимал, почему именно о партийной дисциплине говорит Дакаленко в этот раз. В тот памятный день все присутствовавшие на партийном собрании единогласно приняли меня в свои ряды...

А сегодня по случаю присвоения полку звания гвардейского мне поручили сделать доклад на партийном собрании эскадрильи. Доклад был отпечатан, и мне оставалось только прочитать его и прокомментировать примеры из нашей жизни.

Раньше с докладами мне выступать не приходилось. Я вообще был не очень словоохотлив. А тут — доклад. И не обычный, а по случаю такого торжественного события. И слова в докладе такие же необычные, возвышенные. Прочитав несколько строчек, я сбился. Попытался читать дальше, но не нашел нужного места в тексте. И совсем растерялся. Дальше была пауза, показавшаяся мне очень длинной. Я лихорадочно искал в тексте предложение, на котором остановился. Но от волнения окончательно его потерял. Не зная, что делать, я стоял и смотрел на моих боевых товарищей, ища у них поддержки, ожидая выручки, но они сидели опустив головы Я понял: им за меня, такого неудачного оратора, который не может прочитать готовый доклад, стыдно. Я готов был заплакать.

И тут, как всегда, бросился на выручку Куликов — мой дорогой Серега. Он вышел к столу, молча взял из моих рук доклад, положил его на стол и тихо, спокойно, как будто ничего не произошло, сказал:

— Да ты так, без бумаги.

Его спокойствие не раз прибавляло мне уверенности в бою. И сегодня тоже сыграло свою роль. Самообладание вернулось ко мне, и я начал говорить:

— Нам вручат гвардейские знаки. Мы прикрепим их к гимнастеркам рядом с другими боевыми наградами как свидетельство того, что и этот знак добыт в бою.

И тут я почувствовал: ведь говорю как раз то, что и в докладе написано. Отвечает оно моему настроению, да и запомнились, запали в душу слова при ознакомлении с докладом перед собранием. И я пододвинул к себе листки поближе. И говорил уже без запинок, хоть и волновался. Но волнение было другое: не от боязни сбиться, а от понимания той высокой чести, которой удостоила нас Родина, назвав своими гвардейцами.

Прошли и комсомольские собрания. Выступая на них, все словно заново принимали присягу, торжественно клялись Отчизне быть мужественными и верными ей.

А потом ровный, как под линейку, строй всего полка. Развевающееся на ветру гвардейское Знамя. Опустившись на колено, командир полка первым целует алое полотнище. Затем к полковой святыне подходят поочередно летчики, штурманы, стрелки-радисты, механики, техники, оружейники, связисты...

20 февраля 1942 года. Ночь. Мы возвращаемся на свой аэродром. Задание выполнили без особого труда и риска: вражеских истребителей в воздухе не было, а зенитчиков мы уже научились обманывать, да и стреляли они почему-то слабо, неинтенсивно.

— Повезло! — заметил вслух Куликов.

Мы без повреждений отошли от цели и взяли курс к себе домой. Экипаж молчал, убаюканный монотонным гулом моторов. Я пилотировал самолет, а мысли были далеко-далеко от огня, от войны. Думалось о доме. Хотелось увидеть жену, отца, мать. Что-то долго от них нет писем. Здоровы ли они? Все ли у них в порядке? И уже кажется, что ты дома, вот жена и мать, вишни цветут. Сон? Или наяву все?..

— Штурман, сколько мы времени в полете? — спрашиваю, хотя перед моими глазами на приборной доске часы и на руке тоже. Спросил, чтобы нарушить молчание.

Куликов отвечает. И снова — тишина. И нету никаких сил ее перебороть. Как тополиный пух, забивается она за ворот, под шлемофон, в уши, в глаза. Обволакивает сон. Это самое неприятное. Хуже «мессершмиттов» этот сон! Автопилота на самолете нет, а по своей природе Ил-4 неустойчив, каждую секунду норовит завалиться в крен, уйти с курса, задрать или опустить нос. Нужно беспрерывно крутить штурвал, чтобы самолет летел в заданном режиме.

Летчик засыпает в полете не так, как обычно засыпают. Гул моторов, однообразные движения штурвалом то вправо, то влево, на себя, от себя укачивают, прямо-таки убаюкивают. И летчик как будто и с открытыми глазами сидит, но приборов не видит. Его сознание на миг отключается. Спит человек. Сон этот длится секунду, может, две, но тут же, мгновенно очнувшись, кажется тебе: спал вечность! А поэтому руки бессознательно начинают крутить штурвал, и не всегда в ту сторону, куда нужно. Чтобы избавиться от этой беды, от этого неприятного и опасного мучения — от сонливости, мы брали в полет нашатырный спирт.

Сегодняшний полет длится уже пятый час. Мы все устали. И уж коль меня, занятого делом, за штурвалом клонит ко сну, то каково экипажу? Конечно, они понимают, что под нами территория, занятая врагом, и опасность подстерегает нас ежесекундно, но и к этому мы уже привыкли. И наша бдительность, к сожалению, не та, что была при первых боевых вылетах. А притупление бдительности всегда обходится дорого. В таких вот ситуациях фашистские истребители не раз обстреливали наш самолет. Мы получали повреждения, но, к счастью, оставались живы. А некоторые мои однополчане так и сложили головы не над целью, где извергают огонь вражеские зенитки, где роятся «мессеры», а в полете уже на свою базу, потеряв бдительность. Как обидно — после победной бомбардировки погибать ни за что. Все это хорошо знали, но выдержать постоянное напряжение в длительных полетах не так-то было просто. Эта нагрузка — выше физических сил. Почти каждую ночь, а не ночь, так день, вылетали мы на задания. Изнурительный труд. И так четыре года войны.

— Командир, скоро праздник, — слышится голос Васильева.

— Да, праздник, — односложно отвечаю я. — Через двое суток День Красной Армии.

— Начальник продовольственной службы говорит, что по этому случаю будет полковой банкег, — ведет свое радист.

— Полковой вечер, а не банкет, — поправляет его Панфилов. И не без заинтересованности добавляет: — Ну, конечно, и с ужином, если не будет боевого вылета.

— Никакой выпивки, хватит, на Новый год попробовали, — вмешался Куликов. — А потом что?

Что было потом, мы уже знаем. Объявили готовность к вылету, а кое-кто успел приложиться к спиртному. Хорошо, что вылет не состоялся.

— Так что, по-вашему, ужин и не состоится? — снова подал голос Васильев.

— Не волнуйся, Леша, состоится, — успокоил я радиста. — В разумных пределах все можно. Тем более за наш праздник. Но не всем фронтовые сто граммов достанутся.

— Как так? — не выдержал Панфилов.

— А вот так! — ответил я. — Возможно, нам и не достанутся.

После новогоднего случая командование полка приняло решение в праздничные дни назначать дежурную эскадрилью, которая должна быть всегда в боевой готовности. Об этом я сейчас и сообщил экипажу.

Не успели они эту весть переварить, как вдруг в наушниках шлемофона раздался голос Панфилова:

— Истребитель!

И в тот же миг в нескольких местах наш самолет Прошили пули крупнокалиберного пулемета и снаряды авиационных пушек.

— Все живы? — бросил я вопрос после налета.

— Так точно! — тут же услышал три голоса.

Однако почувствовал: машина словно споткнулась в воздухе о какую-то преграду.