Вся в напряжении. Ловишь звуки и опасаешься, не раздастся ли поблизости характерный свист воздуха, рассекаемого плоскостями другого У-2. Увидеть его невозможно, так как бортовых огней не зажигали. А вверху, надсадно воя мотором, ходит фашист в ожидании лакомой добычи.
Опасность всюду: над тобой, под тобой, впереди и сзади. Она со всех сторон сжимает тебя тисками, давит, гнетет. И, приземлившись, долго приходишь в себя, пока немного освободится от перенапряжения нервная система. А через три — пять минут опять в бой, опять грохот разрывов, свистопляска орудийного огня и света. К концу полетов, а их за ночь бывало по четыре — шесть, нервы напрягались до предела. И так каждую ночь. Не всякий, даже испытанный, побывавший в переделках пилот выдержит долго подобную адову работу.
В одну из таких боевых ночей под Пашковской полк потерял сразу два экипажа. Была это «ночь-максимум», как говорили у нас, когда вылеты следовали один за другим до рассвета.
Мы только что приземлились и, сидя в кабине, ждали, когда вооруженцы подвесят под плоскости новые бомбы. Я отдыхала, наслаждаясь тишиной, ни о чем не думая, выключив сознание. Молчание нарушила Ольга Клюева:
— Слышишь, Маринка, кажется, фашист идет.
— Опять! — с досадой вырвалось у меня. — А через несколько минут девочкам садиться.
— Ничего, не привыкать.
— А ты побывай на месте летчиц при посадке, тогда узнаешь!
— Не сердись. Я понимаю, что трудно, но ведь ничего не поделаешь.
Мы помолчали.
— Маринка!
=— Да.
— О чем ты сейчас думаешь?
— О соленых огурцах.
— Я серьезно.
— И я не шучу. В Москве у соседки знаешь какие огурцы были! Вот бы сейчас попробовать!
— Ты попросись в отпуск. На попутном самолете туда и обратно — быстро.
— Скажешь тоже! А вообще-то, неплохо бы пройтись сейчас по ее затемненным улицам, в театр сходить, — мечтательно произнесла я. — Интересно, какая сейчас Москва? Оля, ты была в Москве?
— Нет. Думала побывать, а тут война. Когда училась в Саратовском аэроклубе, надеялась прилететь в Москву на воздушный парад. Но после войны обязательно побываю. Ты меня в гости пригласишь. Хорошо?
— Хорошо, Олечка. А вот, кажется, и наши «старички» тарахтят.
Где-то далеко-далеко во мраке мерно рокотали моторы У-2. А фашист все кружил и кружил над аэродромом.
— Готово, Маринка! — донесся из тьмы голос Кати Титовой. — Давай на взлет. Только без дыр прилетай.
Я только собиралась включить зажигание, как воздух потряс вдруг сильный взрыв.
— Маринка, что же это такое? — крикнула Ольга. — Неужели это наши?
Она не договорила и рванулась из кабины.
— Клюева, на место!
— Маринка, это же они…
— Штурман, прекратить разговоры! Титова, контакт!
— Есть, контакт!
Я нажала сектор газа, мотор чихнул несколько раз, взревел. Оторвавшись от земли и набрав высоту, легла на боевой курс.
— Оля, — тихонько обратилась к подруге, — не надо. Возьми себя в руки — мы в полете.
— Прости, Маринка, — глухо прозвучал в переговорном аппарате ее голос, и мне показалось, что Клюева всхлипнула.
Только утром мы узнали, что при заходе на посадку в воздухе столкнулись самолеты Макагон — Свистуновой и Пашковой — Доспановой. Трое скончались сразу. Катю Доспанову в тяжелом состоянии отправили в госпиталь.
На другой день мы прощались с погибшими. Похоронили их в центре станицы. Три холмика, и над ними три пропеллера, треск ружейных выстрелов воинского салюта, обнаженные головы подруг. И как последняя память — стенная газета в траурной рамке. Она висела на стенде до самого нашего отлета из Пашковской. Каждый раз, проходя мимо, я смотрела на портрет улыбающейся Юли Пашковой и вспоминала стихи, посвященные ей Наташей Меклин. Там были такие строчки:
«Ты успокой меня, скажи, что это шутка». Это строки из любимой песенки Юли, которую она всегда напевала в минуты грусти. Я всегда с удовольствием слушала Юлю. Ее приятный, душевный голос успокаивал, навевал на меня такое ощущение, словно кто-то шепчет на ухо теплые, ласковые слова.