Выбрать главу

Спустя пару недель он положил мне на стол рукопись, в которую я, после того как он вышел из комнаты, лишь бегло заглянул. Что отрицать, уже на первый взгляд материал показался мне интересным. Так что я, заглянув, тут же и прочитал его от первой строки до последней. В рассказе, который позже считался — правда, считался лишь в очень узком кругу — главным произведением Б., он впервые сформулировал центральную мысль своего понимания мира: мысль эта заключается в том, что Зло — основной принцип жизни. Сам рассказ, однако, представлял собой историю одного высокоморального поступка, то есть доказывает, что Добро тоже может иметь место. Рассказ повествует о том, что в жизни, принцип которой — Зло, Добро все же можно творить, но только ценой жизни того, кто творит Добро. Это было действительно смелое (крутое, как выразился Б.) утверждение; смелой была и сама проза, в которой оно прозвучало. К тому же действие рассказа происходило в нацистском концлагере.

— Циничная штука, — сказал мой начальник, директор издательства, которому рукопись Б. я представил как «самую важную вещь». «Самую важную вещь из всего, что попадало мне в руки за последние годы». У этого человека, циничней которого я в жизни не встречал — ведь сколько цинизма нужно уже для того, чтобы быть директором государственного издательства, особенно если принять во внимание само это государство! — словом, выражение «циничная штука» у директора было самым весомым аргументом в арсенале средств для отказа. В конце концов рассказ таки увидел свет, но не в нашем журнале, а в одном незначительном — точнее, вытесненном государством в число незначительных, — выходившем два раза в год, да и то ограниченным тиражом, альманахе; я сам отнес его туда. «Стоит ли игра свеч?» — поморщился Б. «Стоит», — ответил я. И почувствовал: что-то со мной происходит, что-то во мне начинает гореть, словно все эти перипетии, да и сам рассказ, внезапно привели в действие некое, возможно, давно уже скрытое во мне и лишь ожидающее момента взрывное устройство.

При всем том не могу сказать, что я встал на путь открытого бунта: к бунтарям я никогда не принадлежал; во мне всего лишь копилось и начинало бурлить отвращение. Правда, отвращение это обуславливало все прочее. Кто не жил в мире причин, не поддающихся выяснению, кто никогда не просыпался по утрам со вкусом отвращения во рту, кто никогда не чувствовал, как расходится по его организму, завладевает им отрава всеохватывающей беспомощности, — тот не поймет, о чем я говорю. Я просто двинулся по некоему пути… даже нет, не так: просто меня понесло вперед что-то, чего, словно попавший на стрелке не на тот путь поезд, я уже не мог задержать и остановить. Вспоминаю один знойный летний день, который мне предстояло провести, переваривая очередную рукопись. Речь шла о так называемом романе; фамилия автора значилась где-то на втором или третьем месте номенклатурного списка, то есть все еще котировалась весьма высоко. В таких случаях рукопись проходит лишь чисто формальное обсуждение, и редактор, которому она вручается на отзыв, уже — скажем так — знает, что скажет. Читать в таких случаях приходится быстро: книгу, как правило, издают вне очереди. Что-то я наверняка думал тогда и о литературе, и о редакторской чести, и о своей семье — к тому времени у меня была семья: жена и сынишка, — но не в этом суть: я вдруг ощутил, как толчком рванулась по жилам кровь, и понял, что поезд, несущий меня неведомо куда, набирает скорость. В рецензии я написал, что язык в романе никуда не годится, композиция банальна, сюжет жалок и сер, — роман я к изданию не рекомендую. Рукопись пришлось снова пустить по кругу, пока два других редактора не положили на стол требуемые рецензии; автор тем временем нажаловался на издательство за затягивание сроков, всполошил своих покровителей «наверху», я же попал в другую категорию человечества, в число тех, кому доверять нельзя.