Не знаю, зачем я все это ему рассказывал: ведь я не ждал от него ни совета, ни помощи, и он это прекрасно знал. Он слушал меня, опустив голову, положив локоть на спинку соседнего стула; кисть руки его свободно свисала со спинки. Изредка он кивал. Лицо у него было грустным, словно ситуация, в которой я оказался, была ему хорошо известна и он уже давным-давно сделал из нее выводы.
— Нельзя попадать в подобное положение, нельзя пытаться узнать, кто ты есть, — сказал он наконец.
Наверное, я никогда не смогу забыть этот наш разговор. Мы живем в эпоху всеобщей катастрофы, говорил он, каждый человек носит катастрофу в себе, поэтому, чтобы себя сохранить, требуется особое искусство, искусство жизни. У человека, носителя катастрофы, нет судьбы, нет свойств, нет характера. Ужасная общественная среда — государство, диктатура, называй как хочешь — словно смерч, затягивает тебя, пока ты не устанешь сопротивляться, и тут, подобно гейзеру, в тебе вскипает и завладевает тобой хаос, и хаос с того момента становится тебе родным домом. И для тебя больше нет возврата в центр устойчивости, называемый «Я», в прочную и неопровержимую надежность субстанции «Я». И с этого момента ты — существо, в самом подлинном значении этого слова, пропащее. Человек, лишенный «Я», есть сам по себе катастрофа, есть настоящее Зло, говорил Б., пусть, как это ни смешно, сам он вовсе не злой: он, всего лишь, способен на любое злодейство. Тут вновь обретают подлинный смысл слова Библии: противься искушению, не стремись познать самого себя, ибо погибнешь.
Не знаю, как я сумел почерпнуть столько утешения для себя в этих отвлеченных, безличных суждениях, за которыми не очень-то и успевал следовать. Но именно абстрактность его мыслей каким-то образом успокаивала меня; успокаивало, может быть, то, что мы копались не в моем частном случае, не мой личный душевный мир анализировали. Именно это обстоятельство помогло мне подняться над своими, невыносимо скучными, житейскими проблемами, для которых решения не существует и которые все равно как-то всегда разрешаются, как разрешатся и на сей раз. И при этом все то, что произошло со мной, вдруг явилось мне как проблема теоретическая, что отчасти было фактором для мысленного процесса плодотворным, отчасти же немного освободило меня от самого себя, а в этом я тогда ох как нуждался. Об этом я даже сказал Б. И еще сказал, что разговор наш в новом свете представил мне мои, вообще-то вполне серьезные, размышления о самоубийстве: можно сказать, сказал я, мне вдруг показалось излишним обременять такими вещами и себя самого, и общество. Он засмеялся. Смеяться он умел громко и заразительно. Мне очень сейчас не хватает его смеха.
Похоже, было время, когда он подумывал, не переписать ли ему свою последнюю пьесу свободным стихом, в духе Петера Вайса или даже скорее Томаса Бернхарда (последнего он переводил много и с большим знанием дела). В рукописях, среди заметок и заготовок, я обнаружил несколько таких набросков. Есть тут и несколько сцен, которые по каким-то причинам не вошли в окончательный текст. В одной из таких сцен фигурируют два персонажа: Кешерю и Б.; место действия: «столик в дальнем углу эспрессо».