Ответа ни на один из вопросов я не находил. Я стал, как принято говорить, готовить к печати находившийся у меня материал, а Шаре сказал, что она должна помочь мне редактировать творческое наследие Б. Так начались наши тайные встречи, долгие беседы и прогулки, во время которых я давал Шаре возможность целиком отдаваться своему горю. Иногда она выглядела совсем потерянной и беспомощной, и я со страхом думал: захоти я этого достаточно сильно, я мог бы продолжить с ней то и там, что и где она не завершила с Б. Мысль эта наполняла меня стыдом и паникой, ибо заставляла вспомнить прошлое, о котором не то чтобы говорить — знать не следовало бы.
Именно невозможность делала их связь такой прекрасной, сказала однажды Шара.
— Это было так удивительно, так нереально, — рассказывала она, — будто во сне. Никакие жизненные проблемы нас не тяготили. Мы встречались, бродили по улицам, как два подростка. Делились друг с другом своими «потусторонними тайнами», — рассказывала Шара. Они говорили обо всем: об отчаянии, о книгах, о музыке. Иногда — о Юдит. Шара убеждена была, что Б. все еще любит Юдит. Я, например, никогда не пытался выяснить, как относились друг к другу Б. и Юдит; напротив, всячески избегал этой темы. Даже, если уж честно, скажу: старательно избегал любых тем, которые могли бы привести к Юдит. Шару вообще-то призрак Юдит не слишком тревожил, она просто принимала ее к сведению, как принимала к сведению, по ее собственным словам, неожиданную связь. Кюрти в это время как раз погрузился в конфликт со всем миром, заметила между прочим она. Я спросил ее, в чем это выражалось. Прежде всего — в нескончаемых словоизвержениях, сказала Шара. Утром он с этим вставал, вечером с этим ложился. Речи его представляли собой непроглядное морализаторство: Кюрти вновь и вновь с жаром объяснял, почему то, что обстоит не так, должно обстоять так-то и так-то, и почему не так обстоит то, что должно обстоять так-то и так-то. Речи его были невыносимо однообразны и нетерпимы — и чаще всего заканчивались пугающими, гротескными вспышками ярости. Но если Шара пыталась его прервать, чтобы предотвратить вспышку, он впадал в ярость уже по этому поводу. Грустная эта история надолго лишила меня равновесия: ведь это была история моего бывшего друга; а еще она ясно показывала, к чему приводит жизнь, когда она питается беспочвенными надеждами. Кюрти верил в политику, политика же обманула его, как обманывает всех и всегда.
Не вижу смысла подробно описывать перипетии наших словесных поединков с Шарой; в конце концов, совершенно нежданно, когда я уже ни на что не надеялся, победа свалилась мне в руки, как перезрелое яблоко. Не скажу, что я был этому рад. Иногда даже приятнее оказаться неправым.
Я обратил внимание, что мы, можно сказать, вообще не очень-то можем говорить с ней о творчестве Б. Я спросил, знает ли она, над чем он работал в последние месяцы перед смертью; она — не знала. Но не думает, сказала она, что у него были какие-то масштабные писательские планы, — если не считать того, что он собирался заново перевести «Марш Радецкого»: тот перевод, который ходил по рукам, его совсем не устраивал. Я смотрел на Шару, не веря своим ушам, и думал, что, наверное, в ней все еще действует обида за ужасное унижение, которому подверг ее Б. Когда я думал об утрате, которая ее постигла, о том, какая эмоциональная пропасть разверзлась перед нею со смертью Б., я не мог не понимать, что в эти дни ничто иное ее не интересовало, да и не могло интересовать. Потом, по мере того, как мы с ней сближались, я с удивлением обнаружил, что Шара — человек глубоко верующий, что жизнь она воспринимает как служение, а объект служения для нее воплощен в Кюрти. Но несмотря ни на что, несмотря на Кюрти, несмотря на связь с Б., связь, которая была очень хрупкой и которую нужно было оберегать от всего, словно зимнюю розу (сравнение это принадлежит самой Шаре), она, Шара, не смогла устоять перед бурлящей вокруг всеобщей эйфорией, не смогла не поддаться всеобщему радостному настроению, не смогла не заразиться атмосферой больших надежд. Она тоже пошла на площадь Героев, тоже зажгла свечу и стояла в толпе, пока не стемнело, и пела вместе со всеми, когда вокруг горели тысячи и тысячи свечей. Б. все это не интересовало, Кюрти — приводило в бешенство. Шара не понимала ни того, ни другого, и радость свою, свои чувства — в этот, единственный раз — могла разделить только с толпой. Это было самое серьезное ее разногласие с Б., и тут для нее вставал, иногда просто пугая ее, один неразрешимый и непостижимый вопрос…