Не знаю, сколько времени я проспал. Разбудила меня Мария. По-видимому, она прибегала ко мне в комнату уже несколько раз и, окликнув, тут же убегала снова. Еще во сне я ощутил какое-то смутное беспокойство, а когда, открыв глаза, увидел, как бедная старуха мечется по комнате, понял, в чем дело: она старалась меня разбудить, но когда ей наконец это удавалось, ее уже не было в комнате. От завываний ветра за окном ужасно хотелось спать, и, сказать по правде, направляясь к отцу, я весьма сожалел о том, что меня разбудили. Я знал, что Марии вечно кажется, будто отец при смерти. Ну и задам же я ей, если и на этот раз там все в порядке.
Комната отца, не очень большая, была вся заставлена мебелью. После смерти матери, стремясь убежать от воспоминаний, он перебрался в другую комнату, меньше прежней, но перетащил с собой всю мебель. Скупо освещенная газовым рожком, помещавшимся на низеньком ночном столике, комната была почти полностью погружена в тень. Отец лежал на спине, до пояса свесившись с кровати, и Мария поддерживала его, чтобы он не упал. Газовый рожок бросал розоватые отблески на его покрытое потом лицо. Голова покоилась на груди верной служанки. Он стонал от боли, и изо рта, с отвисшей губы, стекала на подбородок струйка слюны. Он, не отрываясь, смотрел в стену и не обернулся, когда я вошел.
Мария сказала, что прибежала на его стоны и вовремя подхватила, не дав ему упасть. Сначала, объяснила она, он был гораздо беспокойнее, это сейчас он немного притих, но все равно она не рискнула бы оставить его одного. Видимо, она хотела оправдаться передо мной – ведь она меня разбудила, но я и так уже понял, что она поступила правильно. Рассказывая все это, Мария плакала, но так как мой черед плакать еще не настал, я даже велел ей замолчать и не усугублять своими слезами весь этот кошмар. Я еще не понял тогда, что произошло. Бедняга постаралась подавить рыдания.
Наклонившись к уху отца, я крикнул:
– Почему ты стонешь, папа? Тебе плохо?
Мне кажется, что он меня услышал: стоны его сделались глуше, и он отвел глаза от стены, как будто желая взглянуть на меня; но обратить взгляд в мою сторону ему не удалось. Я несколько раз прокричал ему в ухо все тот же вопрос, но так ничего и не добился. И вот тогда-то меня покинуло мужество. Отец в этот час был уже ближе к смерти, чем ко мне, и поэтому мой голос не достигал его слуха. Мне стало страшно, и тут же вспомнился наш разговор накануне вечером. С тех пор прошло всего несколько часов, а он уже был на пути к тому, чтобы узнать, кто из нас двоих был прав. Как странно! К боли, которую я испытывал, примешивались угрызения совести. Я спрятал лицо в отцовскую подушку и отчаянно зарыдал, хотя совсем недавно упрекал за то же самое бедную Марию.
Настал ее черед меня успокаивать, но она делала это очень странно. Призывая меня к спокойствию, она не переставала говорить об отце, который тем временем продолжал стонать, глядя в стену слишком широко раскрытыми глазами, какие бывают у мертвецов.
– Бедняга! – причитала она. – Умирает, а волосы еще такие красивые, такие густые! – И она погладила отца по голове. Это была правда: голову отца увенчивали густые белоснежные кудри, в то время как я начал лысеть уже к тридцати годам.
Я совсем забыл о том, что на свете существуют врачи и что будто бы в иных случаях они могут принести избавление от болезни. Я уже видел смерть на этом искаженном болью лице и ни на что не надеялся. О враче заговорила Мария и пошла будить работника, чтобы послать его в город.
Я остался один и минут десять, которые показались мне вечностью, поддерживал тело отца. Помню, что в свои руки, касавшиеся этого измученного тела, я старался вложить всю нежность, которая переполняла мне сердце. Моих слов он не слышал; каким еще путем я мог дать ему понять, как я его люблю?
Когда работник пришел, я отправился к себе, чтобы написать врачу записку, но никак не мог подобрать нужных слов, чтобы объяснить, что именно случилось и какие, следовательно, инструменты и лекарства он должен захватить. Меня не оставляла мысль о неминуемой и близкой кончине отца, и я спрашивал себя: «Что я теперь буду делать, один на всем свете?»
Потом начались долгие часы ожидания. Я помню их очень ясно. Поддерживать тело отца вскоре уже стало не нужно, потому что теперь он спокойно лежал в постели, совсем без сознания. Прекратились и стоны, он ничего не чувствовал. Дышал он часто-часто, и я бессознательно подражал его дыханию. Но так как при этом мне не удавалось глубоко вздохнуть, я время от времени давал себе передышку, почему-то надеясь, что такую же передышку получит в это же время и больной. Но он не давал себе передышки, он, не останавливаясь, спешил вперед. Тщетно пытались мы влить ему в рот ложку чая. Казалось, к нему даже частично возвращалось сознание в те минуты, когда ему приходилось оказывать нам сопротивление. Он решительно стискивал зубы. Даже теперь его не покинуло неукротимое упрямство. Еще задолго до рассвета ритм его дыхания вдруг изменился. Теперь оно делилось на периоды: период спокойного, медленного дыхания, напоминавшего дыхание совершенно здорового человека, сменялся периодом учащенного, который завершался долгой пугающей паузой, казавшейся нам с Марией предвестницей смерти. Но потом все начиналось сызнова и шло почти так же, как было: музыкальный период, которому монотонность сообщала бесконечную печаль. Это дыхание, такое разное по ритму, но неизменно шумное, стало как бы частью этой комнаты. С этого момента оно поселилось в ней надолго.