Он был вредный, жестокий, опасный,
Но он жил, он шумел, он жужжал.
Ах, зачем я комок желтокрасный
С отвращеньем, со злобой напрасной,
Завернувши в бумагу, держал?
А потом, позабыв свои бредни,
С постной миною нищему грош
Протяну, возвращаясь с обедни,
Как наглец, как обманщик последний!..
Боже правый! Простишь ли? Поймешь?
1912.
«Целовать нарисованные ноги…»
Целовать нарисованные ноги
И думать и не думать в этот миг,
И берег видеть пологий,
И прятать в полотно свой лик.
Может быть это лучше, чем плакать,
Чем кричать хрипло: караул!
Запретит ли Он железом звякать
И ненавидеть людской аул?
Я не знаю. Сонно. Пусто.
Где-то вдали гудит паровоз.
И размякли все мысли и чувства,
И зазвенели стекляшки слез.
1913.
«Заплакать бы, сердце свое обнажив…»
Заплакать бы, сердце свое обнажив,
Спокойно и гордо заплакать.
Мой Господи! Я еле жив,
Я, как снег растаявший, как слякоть.
Я изолгавшийся, уставший крот,
Ненавидящий блеск алмазный!
Ты видишь, как змеится мой рот,
Какой я грязный?
И сердце… но есть-ли оно?
И голос… Боже! Поймешь-ли?
Почему я, как темное дно,
Почему я такой нехороший?
«Я пробовал, молился, жег…»
Я пробовал, молился, жег
Свою душу, свою кровь, свое тело,
Но дух мой любить не мог,
И плоть моя не горела.
Теперь – равнина путь…
Нее прямо, без извилистых точек.
О, Господи, подыши мне на грудь
И пошли на меня ветерочек.
Ярославль. 1913.
«Себя ударить мне жалко…»
Себя ударить мне жалко,
Я такой нежный и голубой,
Да и не послушается палка,
Обструганная тобой.
Но вот подойдешь ты дорогой,
Которой я навстречу шел.
И вспомню я карающего Бога,
И вспомню вершины зол.
Теперь твой удар ужасен,
И не сладок и не могуч.
Ты видишь – мой взгляд стал ясен.
Еще камней навьючь!
Быть может станет легче,
А может быть и тяжелей.
Я предчувствую свой поздний вечер.
Ударь! Приласкай! Согрей!
1914.
«Ах, не надо звонких и колючих…»
Ах, не надо звонких и колючих
И беспощадно ужасных слов.
Пусть на небе вытанцовывают тучи,
Постукивая, гвоздиками каблуков.
Мне некуда устремиться и заплакать,
Хочется быть малюсеньким совсем;
Вымазаться чернилами, лаком,
И не решать жизненных теорем.
Ах, не надо жестокостей и уколов –
Я изнервничался, дайте мне покой.
Вокруг, будто осенью, все голо,
И нельзя побеседовать с сочувствующей душой.
Довольно наркотических откровений,
Довольно играть с огнем!
Где-нибудь в сыром подвале стать на колени,
И без дум, без слез, без мучений
Кончить со вчерашним днем!
1914.
«В каждом движении гадкая злость…»
В каждом движении гадкая злость,
Крепкая, как слоновая кость.
Ангелы с неба, – желанные гости,
Не вытравят нехорошей злости.
Имя Его страшно произнести,
Вечно с открытою болью брести.
Нести свои мерзости в душе больной,
Задыхаясь чужою весной.
Может быть, станет легче от пестроты,
Бумаги, цифр и насмешек простых?
1914.
«Горькая радость в оскорблении…»
Горькая радость в оскорблении,
В ударе, в визге, в плаче кнута,
В мучительном пренебрежении.
(Об этом молчат уста).
Так сладостно одно движенье,
Движенье глаз кричащих и рта:
В нем сладость, и нежность, и пенье
И отвратительная глиста.
Закрыть рукою глаза и уши,
И улыбнуться на липкий крик.
В улыбке этой – все наши души,
В улыбке этой – сладчайший лик.
1914, февраль.
«В каждом зрачке, мелькнувшем даже…»
В каждом зрачке, мелькнувшем даже
В злобном и горьком краю,
Ищу дешевой и верной продажи
И всю душу, зарытую в саже,
Каждому встречному отдаю,
Сознавал, что взгляды и встречи
И взмахи прекрасных ресниц
Полоумной души не излечат, –
Только глубже и горше калечат
Душу – старенькую девицу.