Талмудическое образование состояло в освоении изощренного искусства толкования священных текстов, которое Ковнер описал (в автобиографических «Записках еврея», написанных позже) следующим образом:
…проповедник обыкновенно начнет с какого-нибудь библейского текста и загромоздит его множеством вопросов, затем перейдет к другому тексту, который, казалось, никакого отношения к первому не имеет, и также облепит его разными вопросами, доказывая, что в нем нет ни логики, ни здравого смысла. После этого он останавливается на третьем тексте, в котором найдет массу противоречий и недоразумений, и т. д. Но вдруг, ссылаясь на какое-то изречение талмуда, он выскажет какой-то рогатый силлогизм, и смотришь после некоторого хитросплетения ума, все тексты оказываются согласными между собою, все противоречия исчезли, все вопросы разъяснены, и изречения библии и талмуда воссияли в объяснении проповедника ярче солнца[594].
В последующей журналистской деятельности Ковнера старая модель была перенесена на новый материал — усвоенная им в юности логика хитросплетения силлогизмов, логика толкователя библии или талмуда, узнается в тех риторических приемах, которые Ковнер-журналист применял в своих фельетонах в «Голосе». В самом деле, в рассуждениях о самоубийстве фельетонист начинал с газетного факта и загромождал его множеством вопросов, затем переходил к другому факту и также облеплял его разными вопросами, показывая, что в фактах действительности и в сообщениях газет нет ни логики, ни здравого смысла. Но в конце, в отличие от толкований библейского текста, в комментариях Ковнера ни одно противоречие не разрешено, ни один вопрос не разъяснен; от богословской презумпции осмысленности он перешел к нигилистическому отрицанию смысла.
В письме к Достоевскому Ковнер подробно рассказал о том, как он покинул еврейскую среду и вошел, в эпоху освобождения, в среду русской речи и русской литературы:
На 17 году меня женили на девушке гораздо старшей меня. На 18 году я бежал от жены в Киев, где начал изучать русскую грамоту, иностранные языки и элементарные предметы общего образования с азбуки. Я был твердо намерен поступить в университет. Это было в начале шестидесятых годов, когда русская литература и молодежь праздновали медовый месяц прогресса. Усвоив себе скоро, благодаря недурным способностям, русскую речь, я увлекся также, наравне с другими, Добролюбовым, Чернышевским, Современником, Боклем, Миллем, Молешоттом и прочими корифеями царствовавших тогда авторитетов. Классицизм я возненавидел и потому не поступил в университет. Зная основательно древнееврейский язык и талмудическую литературу, я возымел мысль сделаться реформатором моего несчастного народа. Я написал несколько книг, в которых доказал нелепость еврейских предрассудков на основании европейской науки, — но евреи жгли мои книги, а меня проклинали. Затем я бросился в объятия русской литературы. <…> В 1871 году я приехал в Петербург. Тут я начал сотрудничать в «Деле», «Библиотеке», «Всемирном труде» Окрейца, «Петербургских ведомостях», а затем сделался постоянным сотрудником «Голоса»[595].
Итак, Ковнер предстал перед Достоевским как обращенный — от иудейской веры своих предков к «новому слову» русского нигилизма и от толкования библейских текстов к профессии литературного критика и журналиста.
«Предатель еврейского народа», как его называли еврейские интеллектуалы, Ковнер ненавидел антисемитизм. В своем письме он горько упрекал великого русского писателя в «ненависти к еврею», проявлявшейся почти в каждом выпуске «Дневника», ненависти, основанной, по его мнению, на непонимании законов общества: «Неужели Вы не можете подняться до основного закона всякой социальной жизни, что все без исключения граждане одного государства, если только они несут на себе все повинности, необходимые для существования государства, должны пользоваться всеми правами и выгодами его существования?»[596] Для Ковнера, в отличие от Достоевского, перед лицом общественной совести не было ни русского, ни иудея.
Своим идеалом среди русских авторов Ковнер избрал Писарева[597]. В своих публицистических писаниях, обращенных к еврейской интеллигенции, он следовал за Писаревым и в стиле — резком и провокационном, и, главное, в идеологии — в культе человека как продукта законов физиологии (Молешотт, Фогт и Бюхнер были его новой библией) и этики разумного эгоизма (в этом он следовал за Чернышевским). Идеалом Ковнера был не только Писарев, но и писаревский Базаров: «Ни над собою, ни вне себя, ни внутри себя он не признает никакого регулятора, никакого нравственного закона, никакого принципа. Впереди — никакой высокой цели, в уме — никакого высокого помысла, и при всем этом силы огромные»[598]. В переписке с другим еврейским критиком русской литературы, известным читателям как «еврейский Белинский» (его звали А. И. Паперна)[599], Ковнер с гордостью назвал себя «еврейским Писаревым». Современники соглашались с этим определением; другие видели в нем «еврейского Чернышевского»[600]. Роль еврея в русской культуре была ролью литературной — Ковнер, как и другие, строил себя по образцу литератора (будь то писатель или критик) или героя.
595
Достоевский, «Письма», т. 3, с. 379. Текст исправлен по оригиналу. Исходя из исследований творчества Ковнера, этот его отчет о своей деятельности вполне достоверен. Среди трудов, опубликованных на иврите, две брошюры, «Чекер довар» (что означает «Памфлеты», Киев, 1865) и «Зерор перахим» («Венок цветов», Одесса, 1868), вызвавшие резкую критику в еврейской печати. В 1872 году Ковнер опубликовал в журнале «Библиотека дешевая-общедоступная», под псевдонимом А. Корнев, роман «Вне колеи»; отдельное издание, под названием «Без ярлыка», было запрещено цензурой (об этом см. Л. М. Добровольский, «Запрещенная книга в России», Москва, 1962, с. 97–98).
597
Роль Писарева как образца Ковнера обсуждается у Цинберга, «А. Ковнер», с. 139, и Гроссмана, «Исповедь», с. 51–53.
599
О Ковнере и Папернесм. Цинберг, «А. Ковнер», с. 144–145; см. также А. И. Паперна, «Воспоминания», «Геед Газман», № 132 (1909).
600
«Писаревым еврейства» назвал Ковнера Василий Розанов в книге «Около церковных стен», т. 2 (Санкт-Петербург, 1906), с. 410. С. Л. Цинберг озаглавил свой очерк о Ковнере 1910 года «А. Ковнер (Писаревщина в еврейской литературе)». Сравнение с Чернышевским было сделано еврейским критиком Готлобером (см. Цинберг, «А. Ковнер», с. 144), а также и самим Ковнером, и его критиками из реакционного «Гражданина» (об этом — в фельетоне Ковнера в «Голосе», 1 декабря 1872 г.).