В Петербурге, в первом месяце, я нанял себе комнату в одном семействе, в бедном семействе Кангиссер. <…> [семейство] состояло из матери, бедной вдовы, старшей дочери, вот ее (указывая на жену свою), еще двоих меньших детей и одного сына, который служил в мастерах по перчаточному ремеслу. Узнав, что они Евреи, я было хотел переехать, но увидев, что они очень бедные и честные, видя, что я составляю для них некоторый доход, я из сожаления остался. <…> Нищета была страшная, жили без всяких средств… ([Ремарка в протоколе]: Подсудимая Кангиссер плачет.) Всеми силами я старался им помочь чем-мог. София Кангиссер тоже не знала еще грамоты и просила чтоб я ее обучал. Она из благодарности привязалась ко мне, до этого она не имела никакого знакомства, одним словом, полюбила меня… Она была больна, постоянно страдала катарром легких и должна была пользоваться хорошим воздухом, но на квартире это было невозможно, и она не могла поправиться, хотя я и привозил ей различные лекарства… Одним словом, она жила моим трудом[603].
Труд, которым жила «вечная Сонечка» и ее нищее еврейское семейство, был унизителен для Ковнера — русского литератора. Директор банка Зак рассматривал его должность как акт благотворительности. Отношения не были оформлены контрактом, и Ковнер получал ничтожное, почти символическое жалованье. Отчаянная просьба о прибавке была отвергнута. Ковнер презирал своего благотворителя-банкира, и Зак отвечал ему тем же. В этой ситуации Ковнер и разработал свою финансовую операцию. Уезжая с присвоенными деньгами (как он полагал, в Америку), Ковнер не отказал себе в удовольствии обратиться с письмом к своему бывшему покровителю. Оно открывалось мелодраматическим возгласом: «Я отомщен!» Затем следовало объяснение: «Теперь я вам объясню мотив, который побудил меня совершить мой поступок. В нем виноваты исключительно вы, и никто другой! Я в душе честный человек, никогда я не совершил ничего похожего на преступление. Унизившись до того, чтобы просить у вас места, я думал, что вы будете знать различие между простым тружеником, который дальше своей конторки ничего не смыслит, и человеком, стоящим на высоте европейского образования, каков я. Но вы не обратили на это внимания, и я сделался личным злейшим вашим врагом. <…> И я решился отомстить вам, и я отомстил!»[604] Как следует из этого письма, преступление Ковнера было мотивировано не только стремлением спасти «Сонечку», но и разделением людей на «обыкновенных» и «необыкновенных», также заимствованным у Раскольникова. Ставя себя в класс людей исключительных, он наделил еврея-банкира Зака чертами старухи-процентщицы. Он писал Заку: «Вы теперь будете посмешищем, и я торжествую, потому что, когда вижу, что такой отвратительный эгоист, как вы, такой бездушный, тщеславный, безграмотный, оторванный от национальности и человечества, полусумасшедший жидок опозорен и сброшен с своей воображаемой высоты — это великое торжество для многих истинно мыслящих людей». Подпись: «Презирающий вас, А. Ковнер»[605]. Ковнер открыл врагу и свой план: бегство в Америку; а в случае неудачи — самоубийство.
План Ковнера не удался. Вместе с ни о чем не подозревавшей Софией он сел в поезд, идущий на Юг. По пути, на станции, они поженились — не официально, а в соответствии со старинным еврейским обычаем (призвав случайных свидетелей). В Киеве они сделали остановку (здоровье Софии ухудшалось, и Ковнер счел необходимым обратиться к врачу). В киевской гостинице они и были арестованы через две недели после побега. Когда за ним пришли, Ковнер знал, что делать: он немедленно признался в хищении денег, настаивая только на полной невиновности Софии; затем выхватил револьвер и трижды выстрелил себе в голову. Только одна пуля достигла цели, нанеся поверхностную рану. «Голос» подробно описал арест своего бывшего корреспондента и покушение на самоубийство[606]. Драматические сцены ареста появились и в других газетах. Ковнер был в отчаянье: «Какая досада, три выстрела и ни одного удачного; я не буду жить, я не могу жить!»[607]
Но он выжил и предстал перед судом. София Кангиссер судилась как сообщник Ковнера. Подробнейшие отчеты о судебном процессе, происходившем в Москве в сентябре 1875 года, печатались во многих газетах. По всеобщему мнению, большую роль в популярности дела Ковнера сыграла литературность. Последняя речь обвиняемого, закончившаяся его рыданиями, была подлинным драматическим шедевром. (Эта мастерски рассказанная Ков-нером история легла в основу тех, что были составлены впоследствии историками[608].) Но не менее поразили образованную публику показания его неграмотной квартирной хозяйки, вдовы Кангиссер (тоже опубликованные в газетах): «Ковнер жил у нас три с половиной года, он вел себя очень благородно. Моя дочь часто хворала, и он помогал ей. <…> Он нам помогал много, очень много помогал. Он меня жалел и жалел моих маленьких девушек. „Мамаша, говорила одна из них, это папаша наш встал из гроба“. Я говорю: нет, это чужой, только очень добрый, он нас жалеет»[609]. Прокурор Н. В. Муравьев (будущий министр юстиции) выразил озабоченность тем, что литературная репутация обвиняемого и художественный блеск, с которым дело было представлено в печати, придали преступлению особую привлекательность в глазах публики[610]. Однако и прокурор прибегнул к литературным методам: подобно Порфирию Петровичу, Муравьев ознакомился с печатными трудами обвиняемого (по его запросу редакция «Голоса» выслала ему полный комплект фельетонов Ковнера)[611]. От проницательного взгляда прокурора, по-видимому, не укрылся и литературный источник преступления журналиста. Стремясь отделить жизнь от литературы, в своей речи обвинитель вскрывал низкие мотивы, стоявшие за возвышенным печатью преступлением: «Перед нами раскрывают картину корыстного преступления, нарушения чужой собственности, бесцеремонного ее похищения, а говорят, что все это совершено ради высоких и честных нравственных целей»[612]. Он изложил аргумент Ковнера в терминах утилитаризма нигилистического толка:
603
Из показаний Ковнера на суде, «Судебная хроника», «Московские ведомости», 6 сентября 1875. Гроссман («Исповедь», с. 72–73) процитировал этот газетный отчет с мелкими неточностями.
604
Письмо Ковнера к директору Заку, оглашенное на суде, было опубликовано в «Судебной хронике» в «Русских ведомостях» (6 сентября 1875). Гроссман в своей книге о Ковнере не цитирует это письмо — толкуя преступление Ковнера как подражание Раскольникову, Гроссман подчеркивает идею спасения униженных и оскорбленных: «А главное — „Сонечка, вечная Сонечка“… мог бы буквально повторить этот отважный нарушитель уголовных запретов вслед за героем поразившего его романа…» (Гроссман, «Исповедь», с. 77). Письмо к Заку процитировано, с мелкими неточностями, у Цинберга, «А. Ковнер», с. 154.
608
Гроссман отметил тот факт, что использовал речь Ковнера на суде в своем изложении его дела («Исповедь», с. 81).
609
«Судебная хроника», «Московские ведомости», 6 сентября 1875. Гроссман цитирует этот текст (с. 84) с мелкими неточностями.
611
Об этом пишет Цинберг, «А. Ковнер», с. 156; повторено и у Гроссмана, «Исповедь», с. 85.