Я вполне сознаю, что существует какая-то «сила» (назовите ее Богом, если хотите), которая создала вселенную, которая вечно творит и которая никогда не может быть постигнута человеческому уму. Но я не могу допустить мысль, чтобы эта «сила» интересовалась жизнью и действиями своих творений и сознательно управляла ими, кем бы и чем бы эти творения ни были.
Не допускаю я этой мысли потому, что знаю, что весь мир, т. е. вся наша земля, есть только один атом в солнечной системе, что солнце есть атом среди небесных светил, что млечный путь состоит из ми-риадов солнц (это все говорит наука, которой никто из мыслящих людей не может отрицать), что вселенная бесконечна, что наша земля живет, относительно, немногое число лет, что геология свидетельствует о бесконечных переворотах на ней, что гипотеза Дарвина о происхождении видов и человека весьма вероятна (во всяком случае разумнее объясняет начало жизни на нашей земле, чем все религиозные и философские трактаты, вместе взятые), что инфузории, которых мильоны в каждой капле воды, мушки, рыбы, животные, птицы, словом, все живущее имеет такое же право на существование, как и человек; что до сих пор есть миллионы, сотни миллионов людей, которые почти ничем не отличаются от животных, что наша «цивилизация продолжается всего каких-нибудь 4000 лет, что всевозможных религий бесконечное число (из которых одна противоречит другой), что идея о единобожии зародилась так недавно, и т. д., и т. д., и т. д.»[617].
Выступая с социологической точки зрения, он подверг также сомнению исключительную роль христианства для русского народа — идею, столь важную в идеологии Достоевского: «Вы скажете, что человек имеет искру Божию, поэтому он стоит выше всех. Но сколько этих людей? Буквально капля в море. Вы должны сознаться, что из 80 миллионов облюбованного Вами русского народа, в котором думаете находить лекарство <…>, положительно 60 миллионов живут буквально животною*жизнью, не имея никакого разумного понятия ни о боге, ни о Христе, ни о душе, ни о бессмертии ее…»[618] В заключение своего бунтарского письма Ковнер — бывший талмудист, поклонник Мендельсона (по его словам, «еврейского Сократа»[619]), а ныне последователь Писарева — потребовал от русского писателя позитивного доказательства су-шествования Бога и бессмертия: «Во всяком случае хотелось бы мне дожить до того времени, когда Ваши „утверждения“ будут не „голословными“. О, как бы я хотел убедиться в этих „утверждениях“. Поверьте, что я первый буду преклоняться перед Вашими „истинами“, когда будет доказано, что они „истины“. Но боюсь, что никогда Вы этого не докажете»[620].
Не прошло и двух недель, как Достоевский ответил на призыв атеиста длинным и серьезным письмом (от 14 февраля 1877 года). Он начал в раздраженном, брюзгливом, почти оскорбительном тоне: «Я Вам долго не отвечал, потому что я человек больной и чрезвычайно туго пишу мое ежемесячное издание. К тому же каждый месяц должен отвечать на несколько десятков писем. Наконец, имею семью и другие дела и обязанности. Положительно жить некогда и вступать в длинную переписку невозможно. С Вами же особенно». И затем, по поводу рассказа Ковнера о своем преступлении, уже в другом тоне: «Я редко читал что-нибудь умнее Вашего первого письма ко мне (2-ое письмо Ваше — специальность). Я совершенно верю Вам во всем там, где Вы говорите о себе. О преступлении, раз совершенном, Вы выразились так ясно и так (мне по крайней мере) понятно, что я, не знавший подробно Вашего дела, теперь, по крайней мере, смотрю на него так, как Вы сами о нем судите». Но в одном пункте, однако, автор «Преступления и наказания» отказался признать правоту чувства своего корреспондента: «N. B. Мне не совсем по сердцу те две строчки Вашего письма, где Вы говорите, что не чувствуете никакого раскаянья от сделанного Вами поступка в банке. Есть нечто высшее доводов рассудка и всевозможных подошедших обстоятельств, чему всякий обязан подчиниться». По-видимому, в глазах Достоевского, нераскаявшийся Ковнер не был подлинным Раскольниковым — как еврей, он остался недоступным тому, что писатель тактично назвал здесь «нечто высшее».
619
См. об этом Гроссман, «Исповедь», с. 68. Ковнер имел в виду трактат Мендельсона «Федон, или О бессмертии души» (Moses Mendelssohn, «PhaedonoderuberdirUnsterblichkeitderSeele», 1767), вдохновлявший, в аргументах pro, еше Радищева в его трактате «О человеке, о его смертности и бессмертии», речь о котором шла во Введении.