Выбрать главу

Чтобы всех нас прокормить, бабушка разводила кур. И все лето мы ели этих кур, по курице в день. Девяносто дней равно девяносто кур. Причем мне только сейчас пришло в голову, что бабушка не делала различия - собираемся ли мы за столом втроем (я, она и дед), либо все двенадцать ртов разом - курица всегда была одна. Здесь мне видится некая обратно пропорциональная философия: бабушка не стремилась поддерживать наш рацион на устойчивом уровне, увеличивая количество забитых кур согласно числу людей, напротив - чем больше нас было за столом, тем сильнее нам нужно было укрощать нашу плоть пропорционально устойчиво единой курице. Впрочем, по-настоящему укротить плоть мешала картошка. Картошки всегда было вдоволь.

Кушали мы однажды в день и всегда согласно единому ритуалу. Во-первых, я не могу сказать, был ли это завтрак или обед. Скорее всего, обед, потому что никто не завтракает супом на первое и куриным мясом с картошкой - на второе. С другой же стороны, происходило это всегда ровно в одиннадцать часов утра, так что здесь, наверное, подойдет гибридное английское слово: "бранч". По-нашему, выходит, "забед". Во время этого позднеутреннего "забеда" мы встречались за столом все вместе как в первый, так и в последний раз за день - до же и после "забеда" каждый был волен поступать и питаться так, как ему заблагорассудится - растворять себе в чашки кофе и чай, таскать масло и колбасу из холодильника, покупать мороженое и пиво в гастрономе, кушать сушеных бычков с чердака и фрукты из сада - поскольку никто ничего больше не готовил и никого за стол не приглашал.

Сам же ритуал был таков:

Главное делала бабушка: она вставала в пять утра (каждый день всю свою жизнь она вставала не позже пяти утра; я более не встречал человека, настолько рано стремящегося к жизни - встать в пять для нее означало "отоспать конскую голову", встать же спозаранку означало в четыре) и шла в курятник (бабушка называла его - "курник"). Там она отлавливала самую невезучую на тот день курицу (все равно у них у всех было мало шансов пережить лето) и на "лобном" пеньке рубила ей голову топором. Потом несла курицу в кухню (по нашей внутренней семейной терминологии кухня называлась словом - "сарай") и там ощипывала. К тому, как бабушка ощипывает кур, мы все имели претензию: на них всегда оставались перья и струпья. Это было загадочно и непонятно, потому что времени у бабушки было предостаточно, ощипывала она кур спокойно, размеренно, распаривая кипятком, никуда не торопясь, а на зрение она никогда не жаловалась и очков не носила. Впрочем, это могло быть одной из бабушкиных тайн, потому что она никогда на моей памяти не читала ни книг, ни газет, не смотрела телевизор, не писала писем, не шила, а другие действия (например, нанизывать рыбу большой цыганской иглой или скатывать в клубки нарезанные лентами старые тряпки - она потом плела из них половые дорожки) могла совершать чисто интуитивно, по велению мануальной памяти, поэтому перья и струпья, остававшиеся на вроде бы ощипанной курице, могут быть косвенной уликой того, что у бабушки, все-таки, было плохое зрение, просто оно ей было ни к чему - она не стремилась видеть лишнего.

Дальше бабушка чистила картошку. Это было часов в шесть. К тому времени уже вставал дед. Проснувшись, он первым делом шел на море оценить погоду. Иногда погоду можно было оценить, не идя к морю - по гнущимся от ветра деревьям, но дед все равно шел к берегу, чтобы оценить не только силу ветра, но и его направление. Там он с минуту стоял, качая головой и цокая языком (я пару раз с ним ходил, видел), потом возвращался домой, принимая на ходу решение - ехать на рыбалку или нет. Решение это зависело скорее от настроения деда, чем от погоды - отменить рыбалку мог разве что очень сильный северный ветер-трамонтан (это в литературе так говорят - "трамонтан" (я у Чехова, кажется, читал), у нас же говорят - "тремонтан" и даже - "тремунтан"; я буду иногда поправлять официальные правила на наши локальные версии). Если дед решал, что рыбалке быть, он шел в дом и будил меня и дядьку. Тогда бабушка жарила нам на завтрак уже почищенную картошку и садилась чистить новую на "забед", мы же с дедом и дядькой уезжали на рыбалку и в "забеде" не участвовали. Когда же рыбалка отменялась, дед, вернувшись из разведки домой, брал на хоздворе (мы его называли "поляна") метлу с длинной ручкой и шел подметать двор. Тогда меня будил не дед лично, а шарканье его метлы по земле, когда он мел под моим окном (Это было довольно мягкое и приятное пробуждение. Наверное, меня поймут люди, живущие в первых этажах городских многоэтажек и просыпающиеся от метлы дворника).

Когда бабушка чистила картошку, уже могли проснуться и другие члены семьи, например, я или мама (тетка и сестры спали долго). Если картошки было много, то бабушка могла напрячь кого-то еще себе в помощь. Это было чревато - никто не любил помогать бабушке чистить картошку, и не из-за хлопотности дела, а оттого, что бабушке все время казалось, что другие чистят толсто - много отрезают лишнего, и она делала замечания. "Вот так надо чистить", - говорила она. - "Видишь, тонко". И сколько бы ты не показывал ей свою кожуру, утверждая, что у тебя так же тонко (или у бабушки так же толсто), это не действовало. "У тебя толсто", - говорила бабушка, - "а надо тонко". Поэтому никто не любил ей помогать с картошкой.

Потом же, когда просыпались все взрослые женщины (кроме тетки), на кухне начиналась толкотня: все бегали, кричали и пытались помочь бабушке варить суп и картошку, бабушка же руководила. Менее всего везло при этом дядькиной жене (ее тоже звали Люда, одну из сестер назвали в ее честь, другую же Наташей - в честь моей мамы) - ведь она была невесткой, а невестки, как известно, всегда хотят чем-то помочь, но для них никогда не находится устоявшихся обязанностей, поэтому они всегда мечутся.

Когда суп был готов (это часов в десять), нужно было собрать всех за стол. Обычно, это поручали мне, и я ненавидел эту повинность. Проще всего было с дедом - он обитал или в дальней комнате (когда не было дядькиной семьи), или в беседке на улице (дядька с семьей, приезжая, выживали деда из его дальней комнаты). Дед к тому времени уже прекращал подметать двор и лежал, читая газету. К нему достаточно было подойти и сказать: "Дед, кушать". И он отвечал: "Выйду, когда все сядут". И выходил потом, как часы. С теткой тоже было просто: она хоть и говорила: "Ой-ой-ой", когда ты ее будил, кривилась и потягивалась (особенно, когда была еще студенткой), но вставала и шла умываться. Хуже всего было с сестрами: они не будились ни в какую, а если просыпались, то долго прикидывались спящими, валялись, засыпали снова, и к ним приходилось ходить по нескольку раз и устраивать скандалы. А они скандалили в ответ. Говорили: "Ну зачем так рано?" (это в десять часов-то) или: "Я кушать не хочу, садитесь без меня" (знают же, что никто без них не сядет, а будут гонять меня, пока я их не вытащу).

Вообще сестры доставляли мне хлопот. Начиная с того, что они всегда были в привилегированном положении, что я считал донельзя несправедливым. Взять эту дедову дальнюю комнату. Казалось бы, они отнимали ее у деда, а не у меня, с чего бы мне волноваться, но дело в том, что в комнате, которая была перед дальней (мы называли ее "зал"), стоял телевизор, и всегда, когда я хотел его посмотреть (например, футбол), то оказывалось, что сестрам нужно спать. Вот буквально всегда им нужно было спать, а если по телеку что-то хорошее, то им нужно спать позарез, в любое время дня и ночи. Они вечно там спали, всегда. И взрослые прогоняли меня от телека, говорили: "Наташа спит", а потом: "Людочка спит".

Как сейчас помню, когда мне было три года, у нас во дворе появился детский манеж, и в этом манеже сидела моя сестра Наташа. И всюду меня преследовала. Самостоятельно передвигаться она не могла, но зато всюду передвигался ее манеж. Где бы я ни оказался: во дворе, на веранде, в летней кухне, в самых дальних комнатах дома, как там тут же оказывался манеж с Наташей, и она громко из него орала, не давая мне жизни. А когда выросла, то принялась спать в дальней комнате, когда мне нужно было смотреть телек. А ей на смену в манеже появилась сестра Людочка.