— Государь, Россию губит самоуправство. Народ не знает другой власти, кроме власти чиновника. Эта власть злобна и бесстыдна. Общественная безопасность ничем у нас не обеспечена! Справедливость в руках мздоимцев. Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи. Судьбою каждого управляют не закон, а фантазия столоначальника… В высшем почёте у нас казнокрады. Укравшего копейку, у нас еще могут посадить, а крадущего миллионы назначают в правительство… Что ж тут удивительного, что нашлись люди, восставшие против этого порядка. Мне видится в мятеже другое, нежели вам, государь. Те, которых вы считаете злодеями, хотели уничтожить то, что есть, и построить то, что должно быть: вместо притеснения — свободу, вместо насилия — безопасность, вместо продажности — нравственность, вместо произвола — покровительство закона. Другое дело, что в патриотическом безумии, они зашли слишком далеко, но я уверен, что даже карая их, в глубине души вы не отказывали им ни в сочувствии, ни в уважении! Я уверен, что если государь карал, то человек прощал…
— Смелы твои слова! — сказал Николай сурово, не определив, однако, гневаться ли ему. — Значит ты, всё-таки, одобряешь мятеж? Оправдываешь заговор против государства? Покушение на жизнь монарха?
— О, нет, Ваше Величество, я только хотел сказать, что если это не устранить, то когда-нибудь поднимется такой вихорь, который всё снесёт. Если бы вы решились вытравить и эту гидру, я мог бы потерпеть и двадцать лет диктатуры… умной…
— Занятно, — только и сказал на это царь.
— Тут царь опять помолчал, чуть прищурив чудное круглое око своё, испытывая Пушкина:
— Значит, ты не был бы на площади в день возмущения, если бы был в Петербурге четырнадцатого декабря?
Всё в Пушкине замерло. Решительное настало в разговоре. Пушкин бывал иногда робок и странным образом застенчив. Но, подготовив себя, и перед дуэльным выстрелом стоял не моргнув. Это он себя потом изобразит в повести «Сильвио», плюющим черешневые косточки под прицельным прищуром. Такое с ним было.
— Не буду лукавить — я встал бы в толпу мятежников. Там были мои друзья!.. Я и теперь не перестал их любить…
— Да можно ли любить такого негодяя, как Кюхельбекер? — Это единственный вопрос, который Николай Павлович подал чуть живее, чем весь остальной его разговор, размеренный, как водопад, или как бег облака.
— Все, кто знали его, считали сумасшедшим. Можно только удивляться, что его сослали с людьми умными, во всяком случае, действовавшими сознательно.
— Ну, хорошо, я думаю, подурачился ты довольно. Теперь ты в зрелом возрасте, пора быть рассудительным. Меня беспокоит, что у тебя нет желания работать. Я призвал тебя, чтобы ты послужил России. Какого цензора ты бы хотел?
— Государь, я много думал и теперь сам себе могу быть цензором…
— Этого, однако, сделать нельзя. Цензуры из-за одного Пушкина я отменять не стану.
— Государь, я говорил уже, что цензор важное лицо в государстве, сан его имеет нечто священное. Это место должен занимать человек неуступчивой чести и высокой нравственности. Мне надо верить его уму и познаниям. Он должен быть смел, чтобы уметь отстаивать свое мнение даже пред Господом, коли будет нужда…
Царь хмурит брови. Однако лицо его вдруг светлеет в усмешке.
— Тяжела задачка, но, кажется, я одного такого человека знаю… Даёшь ли ты мне Пушкин, слово переменить образ жизни, образ мыслей, образ музы твоей…
Пушкин долго и мучительно думает. Подвижное лицо его отражает жестокое волнение. Похоже, он должен решится на некий отважнейший в жизни шаг. Он что-то мучительно взвешивает. И, видно, решается, наконец, почти в судороге. Во внутреннем кармане сюртука та бумага, он достает её. Решительно шагнул к камину, для чего ему надо едва ли не повернуться к императору спиной… Бросает бумагу в огонь. Пульсирующие, как кардиограмма, строчки пропадают на мгновенно истлевшей бумаге.
— Простите, Государь, это мой ответ…
— Не понимаю, — царь в замешательстве. — Я вижу, с поэтом нельзя быть милостивым. Ты меня ненавидишь за то, что я раздавил ту партию, к которой ты принадлежишь, но ты забываешь, что я тоже люблю Россию, я не враг своему народу. Я хочу, чтобы он был свободен, но тогда лишь, когда для того созреет…
В миг становится холодным и тёмным, как лесной омут, взгляд царя. Будто гроза занялась в туче бровей.
— Государь, вы не так меня поняли. Этот ответ мой таков, что я готов перемениться окончательно. Да и переменился уже. Даю в том слово своё, Ваше Величество…