„И все такое же простое... Я смотрела на нее почти не понимала, что вижу и что слышу. Так это необыкновенно для нашего „теперь“... Она была маленькая и худенькая и вся свежая... Восемьдесят лет, и, значит, она видела почти все царствование Николая Павловича, все „преобразование России“ прошло перед ее глазами... пронеслись Севастополь, освобождение славян, минули царствования Александра II и Александра III... И все состарилось, а она не состарилась.
„Что она не состарилась, не одряхлела, не „впала в младенчество“ или в окостенелую тупость, — это я видела отчетливо“.
Таков был рассказ, к которому можно бы прибавить:
„У нее еще не произошло склероза жизни... Сосуды не лопаются, жилы наполнены кровью... жилы жизни, сосуды жизни, биографии. И она живет и хочет жить!“
Полная противоположность самоубийству! Какая в самом деле противоположность самоубийцам эта восьмидесятилетняя старушка, каждый день которой наполнен заботой, ожиданием, встречею или разлукой!
— Кто же она?— настаивал я.
— Приблизительно дворянка, помещица...
Неопытная 26-тилетняя девушка не расспросила подробнее. Она сохранила только лицо, немногие речи и впечатление. Не сомневаюсь, что они точны. Так как и переданы были случайно, вне „темы“ и „доказательства“.
Я подумал:
„Так вот как можно еще жить и умирать. На этом русском фоне, где-то в черноземных полях, какою страшною и отвратительною представляется жизнь и смерть великого римского императора, без рассказа о котором не может обойтись никакая история. Как, подумаешь, лживы историки: они передают о том, о чем можно было бы промолчать, и не рассказывают о многом, что было бы всем интересно узнать... О том, что „всем интересно узнать“, иной раз узнаешь на дороге или увидишь где-нибудь „в соседстве“...
„Виллу Адриана“, — остатки его загородного дворца и строений около дворца, — я рассматривал где-то около Тиволи, в Италии... Гид называл: „вот это библиотека“, „здесь отдыхали после ванны“, „это-комнаты его друзей“... Все было страшно пустынно... О, как пустынно и почему-то печально! Ведь не все „развалины“ печальны, но эти были именно таковы.
И когда — уже много позднее — я узнал о характере его смерти, я подумал: „Он всю жизнь томился предчувствием именно такой своей смерти“..
Самоубийство всегда есть катастрофа...
Катастрофа биологическая: сего „малого мира“, представляющего — на худую оценку — машину такой сложности, тонкости и особенностей, какую создать не в силах все средства трехтысячелетней науки.
Катастрофа личности, биографии...
Катастрофа экономическая: если „жизнь есть мастерская“ с тысячью „заданий“ в ней, —то эта мастерская вдруг лишилась одного своего работника, причем какое-то „задание“ ее осталось неисполненным.
Сломана скрипка посередине арии; лопнула струна в рояле с его множеством струн; что-то „не дополучено“ в „счетах человечества“... Катастрофа во множестве отношений, из которых обыкновенно мы останавливаемся только на одном:
Катастрофа личности!
Этот удар заливает все остальное. Не думают б теле с его чудесами, о „недополучке“ в мастерской... Видят гроб и человека в нем,видят, когда он мог бы жить, и ужасаются, рыдают, спрашивают: „зачем? почему?
Не все знают, что иногда „катастрофа“ эта столь болезненно отзывается на других, что вызывает гнев к погибшему... Вызывает осуждение: как он мог быть столь жесток к людям, с которыми была связана жизнь его, которых жизнь была с ним связана.. И вот он „выворотил дерево из почвы“, которая, как мать, стенает, плачет... и, наконец, если не клянет, то осуждает за боль... за изуродование себя.
Самоубийца всегда „уродует“, „обезображивает“ вокруг себя... Этого нельзя забыть.
Перед гробом самоубийцы всегда нужно подумать: „а ведь у него была мать“. Собирающиеся около гроба его всегда должны держать в мысли: „кроме нас есть кто-то другой, кто его жалеет, любит более, чем „мы*-, „кому он ближе“; кому он не только „зрелище“ и „случай“ в жизни, каким вообще самоубийца бывает для толпы. Нельзя не отметить этой особенности, что „множество народное“, „точна“ в обезличенном ее значении, „чужие“ чувствуют какое-то особенное право, и притом нравственное право, на „тело самоубийцы“ и всегда горячо окружают его, со страшною силою вместе с тем приближая к себе и его душу или сближаясь сами с душою его... И как бы чувствуют вынутою, изъятою и эту душу, и это тело из рук близких, в особенности родных. Происходит как бы безмолвный диалог между „миром“ и „домом“: