Неприятие мира есть самоистребление. И против этого бессильны все логические доводы. Существуют ли бессмысленные, неоправданные страдания? Да, существуют; почти всегда осмысленная трагедия одного является элементом бессмысленной драмы для другого. Трупик утонувшего мальчика, растерзанный собаками ребенок, случайно убитый камнем человек, — все это нелепые, бессмысленные, неоправданные страдания. „Страдание есть, виновных нет“, — вот земная, человеческая, тяжелая правда; кто не может, подобно Ивану Карамазову, согласиться жить по этой правде, кто, следовательно, не принимает мира, тому остается только истребить себя, как это и сделал безымянный самоубийца, — а нам остается только молча обнажить голову перед этим фактом и признать свое бессилие переубедить таких людей логическими доводами.
Но не в логических доводах тут дело, а в непосредственном чувстве, которое сильнее всех рассуждений и которое даже взбунтовавшихся заставляет фактически примириться с миром. Отчего, действительно, так редко истребляют себя люди на основании одних логических доводов? Отчего не истребил себя Иван Карамазов, вполне ясно понимая, что страдание есть, а виновных и возмездия нет? Отчего? Оттого, что непосредственное чувство оказалось сильнее его бунта, оттого, что он не принимал мира умом, а не чувством. И сам он это сознавал. „...Не веруй я в жизнь, — говорит он Алеше, — разуверься... в порядке вещей, убедись даже, что все напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования, — а я все-таки захочу жить и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю! ...Центростремительной силы еще страшно много на нашей планете, Алеша. Жить хочется, и я живу, хотя бы и вопреки логике. Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь, за что и любишь, дорог иной подвиг человеческий... Клейкие весенние листочки, голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь“... И младенец Алеша соглашается с Иваном, что „все должны прежде всего на свете жизнь полюбить“. — „Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?“ — спрашивает Иван. — „Непременно так, полюбить прежде логики, как ты говоришь, непременно, чтобы прежде логики, и тогда только я и смысл пойму“...
Вот путь принятия мира, путь оправдания мира. Объективного смысла жизни нет, мировое зло не может быть оправдано, — и все-таки мы принимаем мир силой непосредственного чувства; и опять-таки это непосредственное чувство — неопровержимый психологический факт. Конечно, он не общеобязателен: у кого центробежная сила пересиливает центростремительную, тот оторвется от земли, от жизни, от мира, тот истребит себя; для того одна неоправданная слеза отравит всю жизнь всего мира. Но ...центростремительной силы еще страшно много на нашей планете; и эта центростремительная сила — жажда той самой полноты бытия, которая является критерием субъективной осмысленности жизни. Страдания есть, виновных нет, — так всегда было, так всегда будет; и мы должны или умереть, или согласиться жить по этой тяжелой человеческой правде. И раз мы живем, то уже этим одним мы принимаем мир, принимаем неоправданное мировое зло...
И стоя на этой почве, я должен сказать себе следующее: зло — имманентно человеческой жизни и не может быть осмыслено; всегда были и всегда будут бессмысленные безвинные человеческие страдания. Через сотни, через тысячи лет — всегда, всегда будут в мире бессмысленные случайности; трагедия и драма неуничтожимы в человеческой жизни. Мы будем бороться за лучшее будущее человечества, мы победим раньше или позже все социальное зло, мы уничтожим все болезни, мы сделаем всех людей долголетними и здоровыми, мы уничтожим все зависящее от нас горе на земле: — да будет! Но и тогда не один раз будет безумно рыдать мать над трупом утонувшего ребенка, и тогда не один раз случайно упавший камень разобьет жизнь молодого и полного сил существа, и тогда не уничтожится безвинная человеческая мука. Безвинные страдания всегда будут, мировое зло никогда не будет оправдано. Эту правду тяжело сознать, тяжело сказать, но все-же ей надо смотреть прямо в глаза. Если правда эта для меня тяжелее жизни, то я не могу больше жить, не могу принять мира; если же я принимаю мир, то я должен принять и эту тяжелую человеческую правду. Это тяжело, но это необходимо, если я хочу жить.
Остается последний вопрос: но имею ли я право жить, раз рядом со мной остается в мире навеки неоправданное страдание? Да, я имею это право, потому что и сам я являюсь носителем этого безвинного человеческого страдания; потому что и на мою голову падают тяжелые удары случайности; потому что не из прекрасного далека принимаю я неоправданное зло, услаждаясь своею „полнотой бытия“; потому что в эту полноту бытия входят и тяжелые переживания безвинной человеческой муки, своей и чужой... И если после этого я принимаю мир, принимаю жизнь, то это значит, что я имею право их принять; это значит, что хотя объективного оправдания мира нет, но существует субъективное оправдание жизни. В чем заключается это субъективное оправдание—выяснить это должно воззрение „имманентнаго субъективизма“...