И – Прощание славянки, в газетах списки павших, Распутин, Дума, сестры милосердия, посылки на фронт: Февраль! Отречение! Хлебные очереди! Красный цвет!
Свобода.
Равенство. Справедливость.
Кто в семнадцать лет не шел драться за это – тот дерьмо и ничтожество. Тот не был молод, того не жгла горячая кровь, глаза не блестели, не пела жажда жизни. Жалок тот, кто в семнадцать не имел идеалов. И не имел решимости стремиться к ним. Лева Бауман ушел в революцию. Советы, партии, социалисты, дезертиры: ветер. Был образован – писал обращения и листовки, разъяснял программу текущего момента, был втянут маховиком Гражданской войны: мандаты, разбитые поезда, вобла с кипятком, пулемет в тамбуре штабного вагона. Комиссарствовал, был ранен, кормил тифозных вшей, водил продотряд, командовал ЧОНом.
Семья подалась из голодного промерзшего Петрограда на хлебную Украину, к родственникам, и сгинула в дыму Гражданской войны – а либо вырезали в погроме, либо успели откатиться в Польшу, Чехословакию или далее.
Товарищ Бауман был поставлен партией на хозяйственную работу, поднимал страну и рос вместе с ней, восстанавливал железнодорожный транспорт, за руку здоровался с Кагановичем и Орджоникидзе, ездил в Швецию и Германию закупать локомотивы, получил орден Красного Знамени, личный паккард, портрет Сталина в кабинете, стал директором Коломенского паровозостроительного завода.
Проснись, вставай, кудрявая, на встречу дня! Поездки в Германию ему и намотали в тридцать восьмом. Неделя на конвейере, сапогом в пах, табурет по почкам – подписал: немецкий шпион. Десять лет.
Поставили его в лагере, новичка-дурачка, бригадиром на общие, и в первый же день блатные, которых гнал он с дурным директорским понтом работать, перебили ему ломом ручки-ножки, чтоб не докучал. Такое было бригадирское место.
Ну что. Организм истощенный, раздробленные кости не срастаются, обморожение, инфекция, гангрена – и отчекрыжили в больничке сердяге конечности под самый корень.
А за стенкой, в клубе, как специально, дети начсостава новогодний хороводик водят и поют:
– Срубил он нашу елочку под самый корешок.
И тогда только, впервые за много лет, залился Лев Ильич неудержимыми слезами. Плачь не плачь, а что еще делать… Жена в ОЛЖИРе, сын в детдоме под другой фамилией, и сам считай уже не существуешь.
Но тут как раз пошли обмороженные с финской войны, тысячами и десятками тысяч, зима знаменитая, и стали появляться первые спецгоспиталя для самоваров. А вначале всегда бывает неразбериха, вдобавок еще справедливый нарком Берия реабилитирует невинных жертв Ежова, и оказался Лев Ильич первым пациентом нашего заведения. Отец-основатель.
И вот ведь что типично: сидел в лагерях – и ничего не понял! Ничего. Комиссар в пыльном шлеме – и все тут. Кличка Старик ему даже льстит – мол, как же, как у Ленина в подполье.
Особенно его ненавидит Жора.
– Ведь мы же в пионерах на вас молились! – шипит он. – Герои Революции и Гражданской войны!
– Молиться не надо. А без идеалов нельзя. Правильно верили.
– Что – правильно?! В тылу спецпайки жрать правильно? А мы: Комсомолец – на самолет! Комсомолец – в военкомат! А ты знаешь, что Жданову, жирному борову, в сорок втором году, в подыхающем с голоду Ленинграде, клизму ставили, делали кислородное орошение толстого кишечника – еду в говно не успевал переваривать!
– И тебе клизму ставят, так что.
– Что?! А то, что я свой колит с геморроем на подводных лодках нажил. Профессиональное заболевание: в подводном положении гальюн не продувают. Все и терпят. Днем, по крайней мере. Можешь демаскировать позицию, если кто сверху висит, и вообще воздух высокого давления на это расходовать запрещено. Его и так в обрез, потом нырнешь поглубже – и не продуешься, там и останешься.
– Вот то-то ты, видно, до сих пор не продулся. А лучше б там и остался.
– Я там и так остался. А что спасся – так моей вины в том нет.
Как нам осточертели наши наизусть известные истории. А куда от них денешься.
Жорину лодку утопили в сорок третьем в Баренцевом море. Немецкий эсминец загнал их на банку и разделал на мелководье, как Бог черепаху. Глубинной бомбой разворотило корму, но переборки задраенных отсеков выдержали давление небольшой глубины, центральный пост и носовое торпедное уцелели.
В гробовой темноте затонувшей лодки живых осталось одиннадцать, оглохших и задыхающихся. Была надежда – аварийный запас сжатого воздуха для носовых аппаратов. Корпус тек, по пояс в ледяной воде, хрипя и считая время, дождались ночи и стали выбрасываться через торпедную трубу – по двое. Спасение кинули жребием, тянули спички из командирского кулака в пятне фонарика. Жора, старшина торпедистов, шел седьмым, в паре со штурманом. После них не вынырнул никто – воздух кончился.