На машинке Бурнин печатает прозу собственного изготовления. Это — мемуары. Воспоминания о котелках и подворотнях, где пил Бурнин, где пел Бурнин, где Бурнин сладко страдал за правду и в похмельных судорогах ругал советскую власть.
Как-то раз, во время очередного сеанса самопечатания, Бурнин вдруг яростно вырвал лист из каретки, гневно скомкал его и выбросил в форточку, приплясывая и ругаясь. А ругаться он умел так грязно, что в воздухе повисала черная паутина копоти. Шура и Виталик, бывшие сему свидетелями, спросили, в чем дело. Бурнин сказал, что машинка взбунтовалась и вместо его нетленного текста воспроизвела какую-то х...ню. Шура предположил, что несчастная «Ромашка» просто не выдержала красот бурнинского стиля и в пику прогрессивному творцу отпечатала по памяти страницу из «Войны и мира». Бурнин обматерил друзей и ушел куда-то пьянствовать.
Вернулся он через три дня с какой-то черноволосой и толстой дурой. Дура сидела на кухне и читала Тома Вулфа. Потом Бурнин пропал, а дуру пришлось из Квартиры выколупывать за нарушение санитарного режима. Она не желала мыться, не смывала за собой в сортире и оставляла на обеденном столе огромные клубки вычесанных волос, черных и сальных. К тому же она умудрилась вымазать гречневой кашей стену над плитой. Виталик пытался заставить ее стену вымыть, но дура отмахивалась Вулфом и обзывала Виталика мажором и конформистской сволочью. Виталик нажаловался Уне, и от дуры все же отделались. Бур-нин, вернувшись через неделю, о ней даже и не вспомнил.
В трезвые мгновения жизни Бурнин был зол, но умен и интересен. Виталик им не пренебрегал. Но в данный момент неподвижное тело поэта заполняло собой всю квартиру и было, если можно так сказать, некстати.
Алхимик — тоже непьющий — оглядел обстановку и произнес:
— Да, его невозможно назвать «бездыханным». Дых — налицо!
И демонически загрохотал.
Виталик остро и мучительно завидовал толстокожести и оптимизму Алхимика. Решительно в любом жизненном пассаже Алхимик находил повод поржать — рот его распахивался как можно шире, пшеничные усы лезли на виски, а глаза, и без того тесно слепленные, прямо-таки наскакивали друг на друга, и из них градом сыпались крупные слезы.
Виталик вошел в кухню. Ему предстояло еще чистить картошку.
— Я, наверное, пойду ночевать к какой-нибудь женщине, — сказал он Шуре. — В комнате невозможно. Это какой-то змей-горыныч.
— Да-а, — согласился Шура, выпучивая глаза. — Все равно что спать под самогонным аппаратом.
Картошку Виталик брал из мешка под столом. Быстрее, чем за неделю, тридцатикилограммовый мешок наполовину съелся. Картошка, впрочем, была паршивая. Каждая третья картофелина, почищенная и избавленная от метастазов, напоминала пасхальное яйцо работы Фаберже.
Шура распекал Агасфера:
— Ну что вы гипнотизируете ваше исподнее?! Этак, батенька, и чекалдыкнуться можно. Уже сорок минут на них смотрите. Что с вами?
— Со мной все в порядке... Просто я сегодня очень устал... — тихонько говорит Агасфер и всхлипывает.
— И чем же вы занимались сегодня? Умственным трудом? — ядовито спрашивает Шура.
— Я очень хочу домой, — говорит вдруг Агасфер. — Впрочем, вам этого не понять... я...
Повисает неловкая тишина. Чтобы не видеть, как Агасфер плачет, Виталик не отрывает глаз от бурой картофелины.
А чего не едете? Езжайте себе домой. Возвращайтесь на свою работу и живите. Познакомьтесь со вдовицей какой-нибудь, а? Она вам рубашки гладить будет, брюки чинить. Пироги печь на день рождения. Когда у вас день рождения? Возвращайтесь, дорогой Агасфер, к нормальной жизни, староваты вы для приключений. Ну какой из вас столичный лев — прожигатель жизни? Вы черт знает на что стали похожи... кальсоны эти... вы дичаете!..
— В мае мой день рождения, в мае! — вскрикивает Агасфер тихим бабьим голосом и, зарыв лицо в кальсоны, убегает...
— А что я такого сказал? — разводит Шура руками. — Я же правду сказал, а он... Нервные все стали.
За стенкой, на «едине», Уна беседовала с Дэном. Их отношения были абсолютно платоническими, ибо Дэн трепетно любил некую замужнюю даму, а она была замужем за мудаком, но была этому мудаку, в худших традициях, верна и обменивалась с Дэном при встречах долгими взглядами, полными тоски и боли. Дэн — человек безусловно красивый. Он красив невероятной самодисциплиной, сердечной приоткрытостью и стальной принципиальностью. Он настоящий паладин. Рядом с ним начинаешь страдать двумя десятками комплексов сразу. Дэн это знает и ему неловко.
Уна желает заполучить Дэна страстно — он манит ее, как Джомолунгма — альпиниста. В дело идут все средства — от игривых гримас до внезапных обмороков. «Но увы — не для вас этот Эверест, не для вас», — думает Виталик, наблюдая со стороны. Черт знает почему, но Виталик радуется Дэновой непокоренности как собственному достижению. А Морозов тонкостей игры не понимает и ревнует ребячески.