Когда последнее слово отзвучало, я потер глаза. Я находился в беседке один, и только вдали, в мутных сумерках, исчезал, покачиваясь, чей-то силуэт.
— Позвольте, позвольте... — забормотал я и бросился этот силуэт догонять.
Принадлежал силуэт Диделю-птицелову. Когда я поравнялся с ним, птицелов скосил глаза, чирикнул щеглом и вдруг скакнул в сторону. Из-за дерева он лукаво глянул на меня, запыхавшегося, прижался щекой к коре, так что его нос стал похож на сучок, и вдруг пропал. Только нос-сучок остался, словно рос тут всегда.
«Изумительный вечер выдался», — подумал я. Мне было уютно.
ГАБА И ЕГО НОСОРОГ
Когда мне было четырнадцать лет, у меня была замечательная подруга. Ее звали Аида.
Всякий, кто бреется с тринадцати, у кого в четырнадцать были мутные глаза, мокрые усы и прыщи, — поймет меня. Ибо я влюбился, встретив в школьном коридоре новенькую из параллельного класса.
Аида была эфиопкой, всего на четверть — по дедушке. Дедушка в генетическом смысле был могуч. Аида унаследовала кожу сливового цвета, а глаза диковинного разреза поблескивали влажно, когда усопший старик выглядывал в мир сквозь них.
Дедушка помогал Аиде по-своему. Бывало, что ее оскорбляли. Дедушка тогда потрясал ассагаем и топал ногами, распевая нечто громкое и страшное. Кроме Аиды и меня, этого никто не слышал.
Аида, впрочем, научилась обходиться без дедовской помощи. Что-то в ней было необъяснимое, чего другие не выносили — поэтому ее только дразнили. Никто не дернул ее за волосы и ни разу не бросил ей в спину грязной тряпки для протирания доски. Аида стремительно шла по коридору — сквозь. Состояла она вся как бы из недорисованных штрихов. Сравнение с пантерой не годилось — скорее на жирафиху она была похожа. Наш учитель по литературе тоже так думал. Посреди гудящего улья, между партами, тоскуя он поглядывал в окно, а Аида, опаздывавшая на свой урок, — цок-цок — бежала по коридору. Литератор всегда догадывался, что это именно она, — он раздавливал пальцами мелок, вздыхал, бормотал в усы о далеком озере Чад и глядел на нас с ненавистью. Ему очень хотелось проткнуть указкой самого наглого сопляка, а остальным проломить черепа.
Мы с приятелем, Жориком Берадзе, долго гадали — кому из нас достанется новенькая. Но Жорик, по зрелому размышлению, переключился на толстую татарку Эльвиру и достиг, по его словам, немалых успехов. А я боролся, болтаясь между вожделением и страхом — ассагай дедушки страшил меня.
Жила Аида по соседству, в нашей махалле. Завоевания демократии еще не докатились до ташкентской окраины, и по своей махалле можно было передвигаться свободно даже по ночам, без велосипедной цепи под рукавом.
С Аидой мы частенько встречались у ворот лепешечника, на улице Риштан. Лепешечник этот до последнего замешивал тесто на кислом молоке, а не на воде, чем и прельщал клиентуру. (Конкуренты распускали слухи, что в банку с закваской раздаивается супруга лепешечника.)
Горячие лепешечные колеса скатывались в авоську. Я смущенно двигал руками, Аида поднимала бровь дугою и пожимала плечом. Дедушка грозил, завывая басом. Улица Риштан, присыпанная белой пылью, выносила меня к дому. В волнении я обрывал и жевал виноградные усики.
Так продолжалось до конца учебного года. Но в июне дедушка ненароком отлучился, и я поцеловал Аиду в плечо.
Это случилось во дворике бабки-спекулятнки. Там продавались сигареты. Иногда там же мы с Берадзе брали литр сухого белого вина, от которого болели виски и кололо в горле. Под покровом ночи пробирались мы в этот заветный дворик. Трехрублевки пропотевали в кулаке. Усатый, толстый Джахангир, сын старухи, следил за порядком — дом стоял на границе сразу трех махаллей, и между покупателями бывали стычки. Джахангир возлежал на топчане, кушал курагу и слушал по радио бесконечные «усуль-макомы».
Летними вечерами Аида предпочитала ходить босая, как и многие женщины ташкентских задворок. Асфальт к вечеру остывал и не пачкал ноги.
Она переступала своими белесыми светящимися подошвами по обкатанной гальке в ожидании сдачи. Я стоял сзади и поцеловал ее в плечо рядом с лямкой сарафана.
— Ого! — сказала Аида.
Я кашлянул в кулак. Джахангир прибавил громкости. Старуха вынесла мелочь и две пачки «Родопи».
— А я предпочитаю «Опал», — сказал я.
— Ты не знаешь, где бы можно спокойно покурить? — спросила она.
— Идем на крышу, — предложил я.
Крыш на махалле было великое множество. Односкатные крыши глинобитных домов, «классические» — немецких коттеджей, плоские крыши новостроек. Но произнося «идем на крышу», подразумевали одну-единственную, крышу шестнадцатиэтажного дома.