Выбрать главу

Но рано или поздно каждый из нас догадывается, что никогда ни от кого нельзя принимать подарков.

Вот так, чтобы хоть как-то да подвсплыть из-под добра, я и начал марать бумагу, выбрасывая из себя балласт своего молчания. Друзей своих я описывал в дневнике любовно, с оттяжкой, не щадил никого и бил по самому больному:

«Двойники, густая (полужидкая) колбаса, сидели на лавочке и ждали. Они ели сало и были, как сало, стол в саду, белое сало их лиц, склоненных над тарелками, черные воротнички, жидкие лица. Их ноги под столом, жизнь их ног, загибание пальцев, шуршание трущихся коленей, почесывание изогнутых стоп. Потому что они сняли ботинки, сняли туфли и отложили зонты, оставаясь в носках и в просвечивающих миллиметровых колготах на зеленой траве, на зеленой траве.

Каждый из них делал ему добро, делал, делал ему добро („Вот тебе! Вот тебе добро!“), за которое он теперь должен был им отомстить.

„Ни себя, ни своих глаз не видят они, – изумлялся он. – Почему?“ Глядя в отверзтые рты, исполненные темноты, изумлялся он в глубине своей муки за них. Или своей к ним любви?

Как веер, разворачивался веер, и на каждой складке было нарисовано лицо.

Вон тот, справа, волосатый-волосатый, бородатый-бородатый, с лицом, как смола, с глазами, как деревяшки, он им говорит, он им всем и говорит сидящим рядом. „Вот я был один раз в гостях и там разбил хрустальную вазу“. И смеется до побеления слюны на черных губах, смеется и раскачивается от смеха, к столу и обратно, к столу и обратно, и остановиться не может, так ему хорошо, за фанерой глаз хорошо, что им неприятно, им, сидящим рядом с ним, неприятно, что ему потому и хорошо, что им всем неприятно, и что они все молчат, потому что это они и есть, и это было у них в гостях, где он два года назад разбил вазу, вазу, вазу, единственную хрустальную вазу… „О-о, как я люблю друзей, как я их обожаю, дайте мне еще говядинки!“

Или вот этот, ученый-разученый, в очках, да без очков. Где твои очки? Что, ничего не видишь? Меня видишь? Я ж твоя истина. Ты, че, не понял? Где твой институт? Нет тваво института. Давай – продавай, пока не поздно, за бугор, а сам – в ларек. „Водочки не хотите?“ А сам за лоток: „Книжечку не купите?“ Вон тому господину продай, в бобровом воротнике, с мыльной рожей, ах, посмотрите, как он ковыряет в зубах золотистой зубочисткой, иностранной зубочисткой, чудо века, зубочисткой заводной, бип-боп, сама чистит, только кнопки нажимай, а она будет чистить, чистить, чистить. О нет, этому не помешает его нос, этот будет трахать, так трахать…

Апчхи! Да только не вас, синьорина. Вам скоро пятьдесят, а вы все кричите: „Наслаждаться жизнью, наслаждаться жизнью!“ Танцуете в ночном клубе на столе среди этих информационных европейцев, чтобы было все, как в Монако, днем в офисе струя говнеца посредством высоких технологий профигачивает через мозги, а ночью танцы без трусов на столе, может кто и увидит, может, кто и захочет мохнатку. Бр-рр! Только не вон тот восьмидесятилетний диван-кровать. Диван-блядь-кровать-сорос-ебаный!»

А через неделю, если, разумеется, кончались деньги или нечего было жрать, я снова невинно появлялся на пороге и мило улыбался им, мило так улыбался, чувствуя даже какой-то божественный восторг, прилив необъяснимой любви и самых искренних дружеских чувств, как будто ничего и не было, никаких видений, и накануне я ничего такого в своем дневнике и не писал. И теперь каламбурил и кривлялся. Но, увы, мои танцы длились обычно недолго, пока мы не садились за стол (о, еда, проклятие любви и дружбы!) и наш гуру, волосатый-волосатый, бородатый-бородатый, не начинал вещать, давя на добро и давясь помидорами, недаром он был таким большим знатоком монастырей и секретарем комитета туристической песни.

Но все же у меня был друг, единственный друг, которого я возьму с собой на небо.

И, наверное, это тебе, Серж, я сейчас рассказываю, что все же имеет смысл исследовать свою смерть.

Один человек не хотел, чтобы его сжигали после смерти, один человек – это я, тот, кто, отрываясь от своего дневника, смотрит сейчас на шерпов, они боятся пить из моего стакана, но не потому, что знают, чем я болен, а потому что они из касты неприкасаемых и они не хотят осквернить этот мой стакан.