Выбрать главу

— От Деда Мороза, — поправил Максим и закрыл глаза.

Глава одиннадцатая. Художник

До сих пор я рисовал исключительно эскизы простым, корявым, с рассыпающимся грифелем, треснувшим карандашом, перехваченным синей изолентой, слишком долго пролежавшей в каком-то далеком ящике среди испачканных маслом, но, тем не менее, все же проржавевших шариковых подшипников, заросших, словно покинутые раковины на морском дне, коричневыми метастазами, проевшими кое-где стальную оболочку, обнажив мелкие шарики, будто пораженные кариесом зубы, проглядывающие сквозь прореху в щеке, настолько долго, что было трудно отодрать липкую полоску с испортившимся клеевым слоем, ставшим вязким, как козявки в хронически сопливом носу, тянущимся за отлепляемым кусочком истончающейся, но не рвущейся нитью, намертво прилепляя еще и пальцы, которые неосторожно, по забывчивости хватались за подлый, искалеченный карандашный обломок, вполне достойный того, что им рисуют.

Наверное, как и всякий художник, я начинал рисовать в голове, воображая композицию, антураж, прямые болевые линии, изорванные трубки вен, правильные круги повисших на ниточках нервов глаз, зубастые акульи пасти, пытающие доораться сквозь небытие, кривые руки и ноги, переплетающиеся в смертельно-любовном хороводе, пиявки и черви вырезанных мышц, безвольно ложащихся на воображаемую бумагу, нервно заштрихованная длинными, торопливыми разрезами кожа, женские и мужские гениталии, потерявшие всю таинственную красоту, будучи отделенными от тел, клочки ногтей с крохотными лужицами черной крови на внутренней нежной поверхности, полосы ребер, громоздящиеся хребтами над провалившимся, припавшим к позвоночнику и тазу животом.

Где-то в середине пути, задумавшись над направлением, толщиной и вообще — необходимостью последнего, решительного штриха, что превращало еще живое позирующее, хоть и не замечающее этого тело, в предмет для эстетства, раздражения, чистого искусства, насмешки, ужаса, я замирал, мучаясь метафизической интоксикацией, которая и рождала в пропитанных ядом мозгах чисто рефлекторные мысли о бытие ничто, о смысле бессмысленности, о любовной ненависти, а острый карандаш, или что там еще, замирали в руке, и физические обстоятельства ставили крест на моем очередном придуманном, продуманном, но не воплощенном произведении.

Поклонников я не ждал, хотя это было бы хорошим выходом и подспорьем — лестно даже с вершины небес равнодушно взирать на рукоплещущую арену, микробов, только и умеющих, что жрать, да делиться, где одно слово — сотворение, со-творение намекает на то, что мужик с бородой и нимбом не один халтурил над светом и тьмой, что даже высоколобый, упертый эстет, царапающий на бумаге нечто нечитабельное, хоть и сложенное из тех же букв, воображающий себя венцом интеллектуальной эволюции самим фактом владения (пусть и через пень-колоду) ручкой и навыками правильнописания, которое есть, но почему-то хромает, уже подразумевает публичность, ибо писать для себя или кого-то очень абстрактного — бесполезно, глупо и пустая трата времени.

Поклонение предполагает следование, стремление стать частью шедевра, но стать частью моего шедевра можно только один-единственный раз, нельзя смотреть на мое стило, с лезвием ли, с грифелем ли, со стороны, с удаления — здесь человеческая черная дыра, втягивающая под горизонт событий всякого и всякую, шедевр из летнего льда, мимолетный привкус бытия, за которым — опустошение и смерть.

Меценат? Еще большая глупость, так как в чем могу нуждаться я, чьи наброски лягут в основу основ, где богатство лишь пакет слабых импульсов в больных, испорченных мозгах, с искрящими проводами и медленно нагревающимися лампами, где золото валяется под ногами, а шедевры достаются легким движением вялой руки из бесконечной и бездонной банки, существующей сама по себе и лишь бельевыми, распустившимися веревками с гнилыми прищепками привязанной к обнаженным мозгам.

Мне необходим заказчик, этакий выдуманный стимулятор, болванчик, говорящий моими словами через чужой, гниловатый рот, обдавая меня же отвратной вонью медленного разложения и мутными испарениями желудочного болота, наполненного громадными желтыми жабами и студенистой массой улиточной икры, сующий мне в руки придуманные мною же аргументы, перемежающиеся призывами к справедливости, добру с чисто личной ненавистью к другим болванчикам-натурщикам-материалам, избранным для воплощения великого произведения под названием жизнь, а, может, и — смерть, а, может, и просто — пустота.

Я перебирал их, как старую, распухшую от сырости, покрытую грязными отпечатками и пятнами непонятного происхождения колоду карт с еле проступающими сквозь патину времен и пространств, случайностей и закономерностей пустыми, безглазыми лицами с зашитыми крупными стежками ртами и веками, чтобы не отвлекать меня от размышлений ненужными разговорами и молящими взглядами, как будто в моих силах изменить их судьбы или, наоборот, это в их силах, нужно только небольшое содействие, ходатайство перед несуществующими Высшими Силами, которых никто нигде не встречал, но все упорно в них верят, называя только по разному — Бог, Наука, Искусство, Любовь и прочие существительные с заглавной буквы.

Я ждал, точно паук в сплетенной паутине — легкого шевеления ниточки, сигнализирующего о попадании добычи, чтобы со всех восьми ног сорваться к бедной мухе, обнять ее, поцеловать нежными жвалами до самых внутренностей, до самой крови, до самой последней капельки наивной жизни, ждал не предпринимая ничего, даже не смешав краски, не приготовив холст, не купив кисточки, хотя точно знал, что заказ мне будет, я ведь не какой-то, не сумасшедший гений, я просто — сумасшедший, я просто — гений.

Если бесконечно долго стоять на берегу океана, то его волны со временем, бесконечным временем вынесут вам под ноги все, что вы пожелаете, даже полтонны червонного золота, не так ли сказано у кого-то? Люди не океан, да и времени здесь потребовалось совсем немного. Как действует мужчина или женщина, изнемогающие от сексуального желания и не имеющие партнера для его удовлетворения? У них есть руки и полные карманы конфект, есть воображение, и дело за немногим — соединить все это в небольшую, слегка осуждаемую моралью цепь, хоть и не приносящую уж очень стойкого, длительного удовлетворения, какое приносят чужие тела, податливость и упругость, мышцы и ощущение полной отдачи, потери собственного «Я» взамен на сомнительное счастье выпадения из мира обид и страха в крохотную клетку, наполненную наслаждением, хватающего лишь на глоток, на вздох, где нет света и глаз, где все счастье заключается в избавлении от напряжения.

Это очень похоже, действительно похоже на то, что чувствуешь — напряжение и неутолимое желание, стремление, которому, пожалуй, нет никаких преград к тому, чтобы разрядиться огненной вспышкой, вырывающей из необъятного мира собственных страданий, выжигающей все аргументы совести и предназначенья, и ударить молнией сознания в узкий, крохотный мирок, клетушку, наполненную такой ненавистной самозначительностью, подлостью, равнодушием, которую только и можно потушить болью, очень сильной болью, а искупить — только смертью.

Искать обиженных бесполезно — они вымерли как вид, как мамонты при похолодании еще за миллион лет до моего пришествия, о них можно плакать по ночам в подушку при сновидении, но сделать для них ничего нельзя — с таким тривиальным выводом, реальностью очень сложно смириться, ее нужно изжить, как и любую идею, чтобы она наконец-то вошла в тебя и заняла подобающее ей место.

Для начала нужен антитезис, и мы его примем за рабочую гипотезу, дав своим мыслям, своей совести некое успокоение, некую надежду, намек на светлое, счастливое будущее, которое можно достигнуть через сравнительно небольшое зло, даже не подлость, не ловкачество, нет, нам не нужны подобные дьявольские атрибуты, нам необходимы лишь молчаливое согласие тех, кто нуждается в нашей защите, можно даже изредка позволить себе чуть-чуть жалости — не довершить удар, выслушать все слезы и сопли о грядущей праведности, всплакнуть вмести с агнцем, скинувшим шкуру козлищ, помочь ему, излечить от ран, собрать в ладони горячей крови и поднести к его губам, омыть ему ноги канализационной водой, сочащейся из взорванной трубы, и отереть их чистой, припасенной для такого случая простыней, покровительственно обнять за плечи и повести к покаянию, чувствуя, как где-то в стороне от слезливых непорочных мыслей пляшет заводной, шустрый чертенок, хватающийся за животик и помирающий от смеха в предвкушении последующей сцены, что начинается незаметным, неуловимым блеском надежды, но не той надежды, в глазах, притворным движением рук, похожим на замысловатую мудру, дополненную блеском ножа или тусклостью пистолета, и заканчивается отбрасыванием всяких масок — лицо к лицу, оскаленность к умиротворению, смех к слезам, нож к горлу, пистолет к животу, сталь и огонь к коже, два сантиметра, один сантиметр, отделяющие обычного человека от смерти, но только не меня с моим мудрым рогатым чертенком, который, несмотря на приступ смеха, всегда на стороже и всегда успевает первым.