По крайней мере, при всех шероховатостях это был именно тот ход мыслей, который пытался внушить и, как показалось, внушил Павел Антонович всем нагрянувшим в ресторан, с врачами же разговор оказался бы еще короче, учитывая их невооруженность и фактор внезапности.
На первых порах все шло так: машина — объемистый желто-красный фургончик с приваренными турелями с пулеметами, прорезанными в боках амбразурами и полуотвалившимися бронированными плитами, испятнанными звездчатыми вмятинами шальных обстрелов и бомбардировок — притормозила в притык к танку, напротив Максима, который по хозяйски открыл дверь, бросил туда газовую гранату, вежливо попросил подождать, пока они немного подышат свежим воздухом, захлопнул фургончик, привалился к его боку задом, ощутил легкое сотрясение произошедшего внутри взрыва, после которого находящиеся внутри должны были впасть в глубокий сон, и с чувством выполненного долга пошел к Павлу Антоновичу и Вике, что, к счастью, его и спасло, так как в том месте, где только что прилегала его задница, появилась здоровенная пробоина, оттуда вырвался столб пламени, выплюнувший нечто черное и продолговатое, посыпалась стеклянная витрина ресторана и мощный взрыв разметал людей, сдул с брони солдат, перевернул злополучный фургон и положил начало адской перестрелки.
Стреляли все, кто мог, из чего мог и в кого мог. Речь шла уже не о том, кто прав, а кто виноват, у кого есть оружие, а у кого его нет; палили во все стороны, причем наиболее активными оказались не спецназовцы, залегшие в ресторане и под танком и БТРом, а случайные прохожие, очень натурально притворявшиеся немощными старушками, старичками, мелкими чиновниками и домохозяйками, но с первым же выстрелом доставшие из запазух, из сумок, авосек, дипломатов, шляп, побитых молью муфт, сапогов и чулок такое количество и такое разнообразие вооружения, так профессионально занявшие господствующие позиции в развалинах напротив и настолько безалаберно ставшие тратить боезапасы, что лежащие под прикрытием траков Максим, Вика, Павел Антонович не делали никаких попыток сказать нечто веское в ответ на свистящие со всех сторон пули.
Через некоторое время они все же были вынуждены достать пистолеты, потому что, как обычно бывает в бесцельных стихийных уличных перестрелках, именно не стреляющие становятся основными мишенями для вооруженных граждан, и начать палить в белый свет, ибо взять кого-то на прицел было невозможно и бесполезно — тут не имелось противников, тут все были против всех, и какие бы потери кто бы не понес, ничто не заставит людей прекратить огонь, пока, по крайней мере, спецназ, полностью деморализованный внезапным нападением, все же не сорганизуется и не перестреляет большую часть прохожих.
Нужно срочно уходить, их добыча слишком ценна, а беспорядочная стрельба могла ее повредить, и Павел Антонович, не отрывая правого уха от асфальта, внимательно изучал окрестности в поисках возможных путей отхода, но ничего подходящего не находил, ни машин, ни переулков, фонтанов, лавок, подземных ходов и канализационных люков. Впрочем, люки были, но их украшали красноречивые надписи: «Не проверено. Могут быть мины!», возможно в шутку, но рисковать в таких условиях не стоило.
Максим и Вика, ожесточенно палили в противоположные стороны, часто меняя обоймы. Возвышающийся над ними танк заслонял процентов девяносто обзора, но в то же время хорошо защищал, продолжая глухо урчать так и не выключенным мотором, хотя весь экипаж во главе с лейтенантом умудрился спрятаться где-то в ресторане, продемонстрировав удивительную для танкистов прыть и предусмотрительность. Павел Антонович изрядно потрудился над отвлечением Вики и Максима от их увлекательного занятия и вслед за чисто рефлекторными движениями двух разгоряченных бойцов, воткнувших пистолеты ему в виски, объяснить суть своего плана.
Им придется ехать отсюда на танке — это раз, им придется залезть в него под пулями — это два, первому придется идти Максиму, как самому опытному механику, — это три. Голосуем? Двое — за, при одном воздержавшимся.
Максим спрятал пистолет, исхитрился содрать врачебное обмундирование, разорвав его и усеяв асфальт мелкими клочками, и разрешил себе немного полежать, глядя на такое близкое, даже слишком близкое небо, начинающее в который раз протекать, как проржавевшая крыша, дождем за которым мог нагрянуть и град, и молнии, которые однако не помешали сейчас, дабы скрыть под мутной пеленой стихии весь сумасшедший, ощетинившийся оружием мир, охладить его, прижечь кровоточащую душевную рану гигаваттным разрядом, надеясь вылечить шизофреническую пандемию.
Но дождь капал чересчур медленно и редко, его лишь слегка хватило на то, чтобы остудить разгоряченное лицо, немного унять боль в обожженной щеке, принявшей на себя удары не одного десятка отстрелянных гильз, да на то, чтобы окончательно закапать черные очки, превратив мир в подтекшее импрессионистское полотно, и Максим, достав из кармана плаща специально припасенный для таких случаев клочок хэбэшной ткани, тщательно протер их, старательно дыша на маленькие стеклышки.
Человек ждал подходящий момент, никак не обозначенный на часах или на интенсивности продолжающейся стрельбы, он был исключительно внутри, поднимался из таких забытых глубин, что стоило немного потерпеть, полежать, не обращая внимание на истекающее время, на возможность применения более действенных средств против обезумевшей (обезумевшей ли?) толпы, и Максим сделал все, что от него требовалось, он стал созерцателем, посторонним наблюдателем, крепкими руками, направляющими плюющийся автомат по живым мишеням, и нечего здесь придумывать что-то еще.
Как ощущает себя антибиотик при виде стафиллоккока? Приходит в ярость? Действует с холодной головой, но горячим сердцем? Или запускает одну ему ведомую программу, в общем-то не имея ничего против того, что человек считает инфекцией? Мы все и наши действия, наши страхи, поведение окружающих людей, интриги, войны, любовь — все лишь наше собственное отражение в огромном и зачастую давно не протираемом зеркале наших мыслей, нашего характера, наших заблуждений.
И встал он и увидел множество народу, и застыл мир на долю, на миг, на квант, когда пальцы еще не нажали на спусковые крючки, или уже нажали и пули ушли в воздух, так как больше не было в кого целиться.
Возникшая фигура в зеленой хламиде являлась настолько привлекательной мишенью, что никто не решался скосить ее автоматной очередью, срезать гранатой, все замерли в ожидании — что будет в следующее мгновение, они хотели посмотреть только, что он сделает через секунду и… спустить крючки, вновь дать волю ненависти и смеху над чьей-то глупостью, подавив возникший интерес и, возможно, некие шевеления того, что следовало назвать, с известной натяжкой, жалостью, милосердием. С легкостью мы уничтожаем в себе хорошее, ибо подъем всегда гораздо труднее чем падение.
Но и этого оказалось достаточно странной фигуре дабы вскочить на броню танка, стать еще беззащитнее, еще более открытой и этим выиграть еще секунду, не прятаться, не оскальзываться на кирпичах активной защиты, просто стоять, уверенно, невозмутимо, своей уверенностью и невозмутимостью, и чем-то еще цепляя смотрящих на него сквозь прорези прицелов людей.
Тут главное было не ставить себе цель остановить стрельбу на минуту, на час, главное здесь были секунды, конкретные движения длинной стрелки на часах, за которые и шла невидимая борьба, он исчерпал их, выбрал, движением тела уже не помочь, оружие не спасет, он не успевал, жизнь стремилась к нулю, и тогда он начал говорить, найдя где-то внутри себя эти нужные слова, не придумывал, не импровизировал, просто говорил и каждый звук тянул за собой другой, слово тянуло фразу, фразы складывались в речь, которую не заглушали никакие посторонние звуки, голос раскатывался четко, ясно, словно их шептали каждому в уши, согревая их еще и теплом человеческого дыхания.
Вряд ли бы так внимали революционному агитатору, гипнотизирующая убежденность и ярость могли увлечь многих, обмануть большинство, заставить слушать почти всех, но всегда нашелся бы тот, кого не трогала болезненно рвущая уши риторика, кто в лучшем случае просто плюнул и ушел, а в худшем — пальнул из пистолета, затыкая свинцовым кляпам набившее оскомину словоблудие.